Леонид Пантелеев - Верую... стр 10.

Шрифт
Фон

10

Коротенький, как перекличка патрулей, разговор с Женей Шварцем в коридоре Госиздата запомнился мне, запечатлелся в памяти, как на магнитофонной или кинематографической ленте, А вот когда и как я узнал, что верят в Бога Самуил Яковлевич Маршак, Тамара Григорьевна Габбе, Даниил Иванович Хармс, - при всем желании вспомнить не могу. Но ведь была же минута, когда и Самуил Яковлевич спросил:

- Ты в Бога веришь?

И я ответил:

- Да.

В какого же Бога он верил? Он читал и возил с собой повсюду две маленьких книжечки: русскую Псалтырь и английского Блейка. Об этом я писал в воспоминаниях о Маршаке, думая, что сообщаю этим очень много. Возможно, что большинство читателей расценили это лишь как свидетельство эстетических вкусов Маршака.

О том, как он верил, я его не спрашивал. Обо мне он "знал, что я хожу в церковь, ношу крест, что я православный. Бог у нас был один. В ленинградские и в первые московские годы он молился. Сколько раз слышал я от него в трудную минуту:

- Молись! Молись!

Много лет спустя критик Сарнов в какой-то статье о Маршаке упомянул об атеистическом мировоззрении поэта. Я не удержался и написал Сарнову, спросил его: достаточно ли твердо он убежден в своем праве так писать? Он удивился, ответил в том смысле, что о мировоззрении поэта свидетельствуют его стихи.

Никогда на моей памяти в своих публиковавшихся лирических стихах Самуил Яковлевич не касался этой темы.

В переводах с английского встречаются острые антиклерикальные эпиграммы. Но антиклерикальное можно найти и у глубоко верующего Вильяма Блейка.

Да, в самые последние годы, уже после смерти Тамары Григорьевны Габбе, какой-то поворот в мировоззрении Маршака произошел. Мне кажется, в какую-то минуту он усомнился в бессмертии души. Основываюсь на тех же источниках, на какие ссылается Б. М. Сарнов: на его стихах.

Последние годы мы виделись с Самуилом Яковлевичем не часто, и он уже никогда не заговаривал на эту тему. И все-таки я знал и знаю и могу присягнуть, что атеистом он не сделался, как бы ни хотели этого некоторые близкие к нему люди.

Когда он умер и я, узнав об этом, умудрился за двенадцать часов, пересаживаясь с поезда на поезд, с автобуса на автобус, примчаться из глухой эстонской деревушки в Москву и очутился на улице Чкалова в опустевшей, онемевшей и оглохшей квартире, первое, что я увидел, что бросилось мне в глаза - это два или три листочка очень белой бумаги, положенные на черную крышку рояля. Буквально всем, кто появлялся в столовой, сын Самуила Яковлевича Элик говорил, показывая на рояль:

- Последние стихи Самуила Яковлевича.

И все читали. И многие удивлялись. Когда мы полчаса или час спустя вышли с Александрой Иосифовной Любарской на лестницу, первое, что она сказала, было:

- Какие странные стихи!

- Да, - сказал я. - Очень странные.

- Это так непохоже на то, что он всю жизнь говорил!..

Сама Александра Иосифовна оставалась неверующей… Лет пять-шесть назад, в очень трудную для нее минуту, она сказала мне:

- Я убедилась, что человека надо с детства воспитывать в религиозном духе. В этом одном - спасение.

- Да, - сказал я. - Мне это очень давно известно.

Когда были написаны последние стихи Маршака, - и действительно ли они были последними, - я не знаю. Но знаю, что при жизни он их не печатал, не хотел, - во всяком случае, колебался, откладывал, не решался. А сын, во всем очень похожий на отца, но похожий карикатурно, любивший отца и ненавидевший его, презиравший все, что любил отец (Гоголя, например), сын, больше всех знавший правду, больше всего боялся, что за отцом его останется слава идеалиста, человека, верившего в Бога.

Убежден, что листочки со стихами были заготовлены очень загодя и ждали своего часа. И когда этот час пришел, Иммануэль Самойлович положил их - якобы небрежно - на черную доску рояля и так же якобы небрежно ронял:

- Последние стихи Самуила Яковлевича.

Я сказал: знавший больше всех… Да, больше всех, и все-таки не всю правду.

Всю правду о Маршаке знала, может быть, одна Розалия Ивановна Вильтцын, его долголетний секретарь. Она любила Самуила Яковлевича. И в старости уже не скрывала этой любви. Когда он умер, она не отходила от его гроба. Всю ночь провела в морге.

А после похорон, на поминках, когда кто-то что-то попросил на память о Самуиле Яковлевиче или - не помню - в связи с какими-то другими разговорами о вещах или книгах Самуила Яковлевича, она, заплаканная, изреванная, осунувшаяся и потемневшая, вдруг улыбнулась и сказала - как будто не людям, ее окружающим, а самой себе, внутрь себя:

- А уж одну его книжечку я никому не отдам. Не-е-ет, никому!..

Тогда я не понял. Представилась записная книжка. А потом - в тот же день - вдруг догадался: серенькую, потрепанную, слегка уже засаленную Псалтырь она никому не отдаст, книгу, которая ей дорога и как память о Маршаке, и, может быть, больше, чем память. Думаю, что и Розалия Ивановна была верующей. По-немецки. По-лютерански. Именно еще и потому была близка ее сердцу эта "книжечка": Книга Псалмов.

11

Свои чудесные записки, посвященные памяти Тамары Григорьевны Габбе, наш общий друг Л. К. Чуковская начинает такими словами:

"Тусенька была первым интеллигентным религиозным человеком, с которым я встретилась в жизни. Меня это дивило; мне тогда казалось, по молодости лет, что религиозность присуща только людям простым и отсталым; Туся же была так умна, так образованна, так начитана, от ее суждений веяло зрелостью ума и сердца. И вдруг - Евангелие, Пасха, церковь, золотой крестик, молитвы… Я видела, что разговаривать о своей религии она не любит, и долго не решалась ее расспрашивать. Но любопытство взяло вверх, и однажды, уже в редакционные годы (наверное, в начале тридцатых) я попросила ее рассказать мне и Шуре о своей религии, объяснить нам, в какого она верит бога.

- Хорошо, - сказала Туся, - но только с одним условием. Я вам объясню раз, и поймете вы или нет - я больше никогда объяснять не стану, а вы больше никогда меня спрашивать не будете…"

Что Лидия Корнеевна не поняла, видно уже из того, как она пересказывает "символ веры" Тамары Григорьевны. Это что-то придуманное, рассудочное, обжигающе холодное, где нет места ни Евангелию, ни кресту, ни церкви, ни тем более молитве (в ее записи есть такое выражение: "Бог - это счет"). Правда, Л. К. тут же оговаривается: "…воспроизвести Тусин рассказ подробно я сейчас, четверть века спустя, не могу". Не может, и все-таки пытается, записывает. Неудивительно, что так долго не отзывалась Тамара Григорьевна на Лидино любопытство. Понимая, что переучить, переубедить своих неверующих приятельниц она не сумеет, Тамара Григорьевна не хотела и не могла всуе говорить о столь дорогих для нее вещах. Как же мне это знакомо - ненужность и невозможность проповеди в тех случаях, когда видишь перед собой глухую стену, когда не хватает кислорода для того, чтобы горела свеча, и ты чувствуешь и понимаешь это. Другое дело, если свеча горит ярко и есть надежда, что свет ее будет увиден, а ты - из страха, из лености, наконец просто по своей дурацкой стеснительности - ставишь эту свечу под сосудом, проще говоря - не делаешь попыток нести ближним слово Божие.

Во мне Тамара Григорьевна очень скоро разглядела единомышленника, но как, при каких обстоятельствах это обнаружилось, я тоже не запомнил. В молодые годы мы несколько раз бывали с нею в церкви, молились. Помню, она говорила мне, что молитва в храме умиляет ее часто до слез.

- Стоишь на коленях и молишься, а рядом тоже стоит на коленях и тоже молится какая-нибудь торговка селедками, и от нее так трогательно пахнет этими селедками…

В те годы Тамара Григорьевна носила крест. Однажды в редакции она наклонилась, чтобы поднять упавший на пол корректурный лист, золотой крестик выскользнул из-под воротника блузки. Произошло это в присутствии тогдашней руководительницы Ленинградского отделения издательства Веры Кетлинской. У нее хватило чести, чтобы промолчать, сделать вид, что не заметила, но в тот же вечер она поехала к Маршаку и сказала:

- Хочу надеяться, что это - семейная традиция… какая-нибудь родовая реликвия?

- Да… по-видимому, - смутился Самуил Яковлевич.

- И все-таки посоветуйте, пожалуйста, Тамаре Григорьевне крест больше не носить, помнить, что она работает редактором издательства Центрального комитета ВЛКСМ.

Слышал я это от Самуила Яковлевича. Как поступила Тамара Григорьевна - не знаю. Кресты в те годы (а пожалуй, и много позже) пришпиливали булавками к нижнему белью, зашивали в подкладку… Иконы висели в шкафах, маскировались занавесками, шторами, портьерами. В Полновской сельскохозяйственной коммуне на озере Селигер в 1929 году у одной верующей женщины нашли икону, висевшую - под кроватью.

О своей ранней детской религиозности Тамара Григорьевна рассказывала мне довольно часто, но как и когда пришла к ней вера, я узнал значительно позже. Унаследовать религиозность ни с какой стороны Тамара Григорьевна не могла. Родители ее были выкрестами. Отца она потеряла рано, отчим, Соломон Маркович, врач-стоматолог, насколько я знаю, был человек безрелигиозный: Мать, Евгения Самойловна, и обликом и характером удивительно напоминала мне мачеху: нашей мамы Анастасию Николаевну. Обе они были красавицы. И в той и в другой было много какого-то цыганско-русского обаяния, светскости, но нельзя было обнаружить ни малейшего проявления духовности.

Евгения Самойловна была полковой дамой. Муж ее, отец Тамары Григорьевны (ничего еврейского, полный, солидный немец в мундире с эполетами), был военным врачом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке