Иван Зорин - Дом стр 23.

Шрифт
Фон

Глядя на брата, Архип взялся за ум - поступил в институт, где прилежно учился, а потом устроился на престижную работу. Как и предсказывал Нестор, он женился на невестке - не откладывая в долгий ящик, в день её развода, и в его невестах Виолетта походила всего несколько часов. А через восемь месяцев она родила, так что осталось невыясненным, был ли это ребёнок Антипа, подаренный ей на прощанье, или недоношенный Архипа. "Вылитый отец! - щебетала роженица. - Вы с братом так похожи - в постели не различишь!" Но братья ревновали, не желая и в мыслях делить ребёнка.

− Постыдись, святоша, − увещевал Архип. - Мало у тебя будет духовных чад?

− На всё воля Божья, − закатывал глаза Антип. - А случившегося не вернуть.

И ребёнок, как с родимым пятном, рос с вопросом: кого звать отцом, а кого дядей? "Ветром надуло!" − разрешила его сомнения мать и, чтобы обоим не было обидно, дала сыну свою фамилию. Так в доме появился Артамон Кульчий, похожий больше не на ребёнка, а на постаревшего, захиревшего ангела. Скользкий, как обмылок, с гусиной от холода кожей, он выскочил из рук крестившего его о. Мануила, едва не утонув в купели. А крёстным отцом у него стал вездесущий Нестор. В отличие от Савелия Тяхта, пускавшего дела на самотёк, Нестор с упоением исполнял обязанности домоуправа, был в курсе всего происходящего, проникая своими телячьими глазами в суть вещей, выворачивал их наизнанку. Он лез в каждую щель и хлопотал об одиноком, всеми забытом Соломоне Рубинчике, которого вместо пяти мест перестали видеть и в одном, а когда выломали железную дверь, увидели совершенно голую, без мебели комнату, обклеенную вместо обоев денежными купюрами, с низкой люстрой, под которой в броуновском движении кружились мухи - они вились над головой хозяина, сидевшего на тугой, перевязанной бечёвкой стопе документов, канцелярских бумаг, выписок из нотариальной конторы, аккуратно распечатанных актов купли-продажи, дарственных, счетов фактуры, неоплаченных квитанций и просроченных договоров, а другая стопа, повыше, служила ему столом, на котором его мёртвые, скрюченные пальцы с вечным пером застыли над предсмертной запиской: "Будто контракт разорвал…"; и Нестор, ухватив за голову, волочил по полу окостеневшее старческое тело, которому пришлось подрезать сухожилия, чтобы втиснуть в гроб. Им двигало милосердие, как и в тот день, когда, не выдержав воя из тринадцатой квартиры, он задушил Еремея Гордюжу. Сначала он хотел просто выкрасть героин, чтобы, спустив в канализацию, избавить от белой отравы, но, толкнув дверь, которая предательски заскребла по неровному полу, увидел живой труп, и в нос ему ударил запах разлагавшейся листвы. Еремей Гордюжа корчился на стуле с бессмысленно вытаращенными глазами, в которых читалось, что он больше не поднимется над своим жалким существованием, и тогда Нестор накинул ему на шею резиновый жгут для стягивания вен. Он чувствовал себя Богом, которому дано право на эвтаназию, право вершить суд, освобождая от одиночества и безумия. И слушая упреки от умиравшей Изольды, он нисколько не раскаивался, зная, что лишь из сострадания погрузил Савелия Тяхта в бесконечную тьму. В чулане он зажёг свечи, которые лежали в коробке при входе, вместе с приветствием дал ощупать Савелию Тяхту своё лицо, чтобы тот хорошенько его разглядел, поставил чайник, достав пакетики с мятой. Савелий Тяхт оживился, вспоминая, как они делали уроки, гладил Нестора по голове, точно тот оставался ребёнком, говорил про его отцов, таких разных, но по прошествии лет казавшихся уже похожими, а в конце вздохнул: "Эх, была жизнь, да вся вышла". Нестор смотрел в его стеклянные неподвижные глаза и, плеснув себе кипятка, обжёгся, не найдя слов утешения. А Савелий Тяхт, прихлёбывая чай, жаловался на Изольду, предостерегал, чтобы не разменивал жизнь пятаками, оказавшись в старости под каблуком, и вдруг, уставившись, точно зрячий, заплакал: "Как же я устал, Изольдович!" Мята была свежей, и её аромат заглушил вкус снотворного, лошадиную дозу которого всыпал Нестор. Размешивая его в стакане, он так звякал ложкой, что, казалось, Савелий Тяхт непременно обо всём догадается, и потом, ворочаясь в постели долгими бессонными ночами, Нестор всё не мог решить, принимал ли из его рук лекарство безнадёжно больной ребёнок или пил цикуту умудрённый старик.

В доме, который считал своей вселенной, Нестор был всемогущим, проникая взором сквозь дверные "глазки", точно вламывался в чужую жизнь. И в ней для него не было секретов. Забившийся под крышу, словно воробей в стреху, обитатель сотой квартиры был известным писателем, казалось, переселившимся в телевизор, как Ираклий Голубень − в свою картину. Он был всегда с иголочки одет, но Нестор видел его и без одежд. Поднимаясь вечером на громыхавшем лифте, чтобы полить известью чердак, на котором завелись громадные полосатые осы, точившие жала о деревянные балки, он читал его мысли, слыша глухие стенания:

"Напрасно я так рано выпроводил Катю с её чуть капризным, чуть колким "когда же ты, наконец, с ней разведёшься?" вместо прощания, с привычной горечью и механическим поворотом на высоких каблуках. Всюду "шпильки": и в словах, и в обуви − усмехнулся я и тут же отвернулся - она бы приняла улыбку за ответ. Хотя, может, это было бы к лучшему; откуда мне знать "когда", вот же выставляю её, значит, страх уже в крови, как и алкоголь, и я опять примеряю эпитеты "трус" и "пьяница", да-да, трус и пьяница, здесь можно ставить точку, но я всё тяну, подыскиваю оправдания, чтобы потом махнуть рукой. Лишь бы она скорее ушла, не дай бог им столкнуться, устроив сцену в тесной прихожей - бр-р! - надо ещё выпить. Когда же прибывает этот чёртов поезд? Элен говорила, в двенадцать - ночи или дня? - надо же, за столько лет не выучить привычек жены! Наверное, всё-таки в ночь, мне назло, чтобы рано не лёг, значит, уже скоро. Или это - очередной ход в нашей битве? Томись, вспоминай историю нашей любви, перебирай её чётки, от слепых восторгов до "передай, пожалуйста, соль", - зачем? чтобы посыпать раны? - до утреннего "как спалось, милый?" - уже из ванной, когда за душем не разобрать ответ! Или всё вышло случайно, опоздал поезд? Как же я ненавижу тебя - прямо до любви, привязался, как к собственной лысине. Пересохло горло, надо бы разбавить, но нет сил встать, да и какая разница, сейчас придёшь ты и, едва освободившись от саквояжа и мокрого пальто, - отчего в твой приезд всегда идёт дождь? - сразу: "Как работалось, милый, вижу - расслабляешься". Упрёк зарыт глубоко, торчит лишь ядовитый кончик! "Ничего, дорогая, как здоровье мамы?" - глухим, чуть заискивающим голосом, а внутри: "Спрячь жало!" - вопль, который душит, душит. Господи, меня уже мутит от дурного спектакля, алкоголя, мокрого пальто, тошнит от собственной слабости! Надо взять себя в руки, надо приготовиться: сейчас ключ, карябая замок, ударит по нервам - раз, два, три, кто не спрятался, я не виноват. Подожди, отвращение не спряталось - поздно, идёт искать! А ведь раньше потащился бы на вокзал, нервно вышагивая по перрону, раскрывая объятия: "Ах, Элен! Как я ждал тебя!" Теперь другое. Ну чего ты возишься в прихожей, опять, верно, оторвалась вешалка у пальто, конечно, мокрого, конечно, оторвалась вешалка, и пришить её было негде, значит, лишний повод к раздражению, значит, сейчас выльешь на меня всё сразу: дождь, вешалку, опоздавший автобус. Вон поворачивается ручка - сейчас, сейчас! Но - к чёрту, успел ещё промочить горло, пока бесконечно медленно, словно поддетая ножом створка устрицы, распахивается дверь и отвратительно бесшумно обнажается комната, где я сижу, беззащитный и голый, как стакан, оставленный на столе, зато внутри приятно жжёт и на всё наплевать: давай, давай, входи, я готов! Наглухо драпированное платье на мгновенье заслоняет свет из прихожей, и ты поглощаешь сразу половину комнаты, половину моего устричного дома: обещал ведь делить хлеб и постель, верность и скуку, всё - пополам. Длинные, худые руки, белеющие на тёмном драпе, переплетены в кольцо, словно удавка, но ещё ничего не сказано, пока лишь мокрые крашеные волосы, которые раздражают меня так же, как тебя - мой мятый галстук, пока мы осторожно принюхиваемся, присматриваемся, как бойцы на ринге, однако уже пора интересоваться здоровьем мамы, пора улыбаться, вспоминая тёщу, требующую визитов непременно с цветами, лучше - с гвоздиками, "знаете ли, в их букете есть строгий шарм", выскакивающую, как кукушка из часов: "Доченька, целуй же скорее мамочку!", и уж совсем приторно, в расчёте на соседей: "А вы, дорогуша, заносите чемоданы". Впрочем, это было давно, на заре любви, которая могла ещё капризничать капризами твоей матери. "Сварить кофе?" - "Конечно, буду рад…" Иди, займи себя, насыпь нашу жизнь в турку, разгреби мелкой ложкой, может, мы перестанем тогда, как страусы, зарываться в её песок, может, когда закипит кофе и ты разольёшь его по чашкам, мы утопим в них злого демона-переводчика, искажающего наши слова.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке