Она хлопнула дверью. А я вспомнила мать, говорившую, что холодная женщина становится ведьмой. Вместо мужского "жезла" она использует метлу − летая на ней, получает удовольствие, которого не может достичь иначе. А ещё я подумала, что люди всё подменяют: вместо совести у них закон, вместо исповеди - анкета, а любовь они выселили за черту оседлости. И потому их дни как зёрна, которые клюёт курица, а ночи как разорванный в клочья пиратский флаг…
Университет я оставила с ощущением, что знаю меньше, чем при поступлении, и из столицы, где ходят узкими муравьиными тропами, убежала с Соломоном на край света, где мир лежит в первозданной чистоте. В соснах там шумел ветер, и море билось о скалы, как песнь песней. О, возлюбленная моя, зубы твои, как стадо овец, сгрудившихся у водопоя! Мы жили в домике с саманными стенами, крышей из пальмовых листьев и окном с обращённым внутрь зеркалом вместо стекла. Мы ели дикий мёд с орехами, и в саду у нас, как в раю, росли яблони. Днём, когда в сухих водорослях на берегу мы собирали устриц, нас оглушали крики чаек. Вытащив из воды рыбу, они выпускали её из когтей, чтобы подхватить на лету клювом.
− Так добыча для них превращается в птицу, − щурился Соломон.
− В отличие от других еврей страдает не страхом кастрации, но - ужасом бесконечного обрезания.
Соломон улыбнулся.
− На всё есть тысяча объяснений, и все правильные. Хотя верного - ни одного. Поэтому важнее не отыскать правду, а убедить в ней других.
Так я поняла, что люблю его даже тогда, когда ненавижу.
В нашем царстве мы кормили друг друга яблокам, и были мудры, как змеи. Ночью к нам спускались ангелы, а на рассвете пастухи, как волхвы, приносили козье молоко. Целый день мы бродили, прикрываясь ладонью от солнца, а вечером поднимались в горы, в увитую плющом беседку, слушать тишину, как раньше на концертах - музыку. Молчание вдвоём отличается от молчания зала, а отсутствие звуков - от космического безмолвия. Тишина зависит от того, есть ли поблизости спящий, тикают ли часы, бывает, от неё глохнут, ведь она звенит так, что закладывает уши. В беседке наши мысли, как влюблённые, встречались со словами и, умирая, рождали особую тишину, которую, как льдинку, можно сломать даже шёпотом.
Иногда мне делалось грустно.
− Быть может, мы встретимся в какой-нибудь другой жизни, − глядела я на тёмное, синевшее море, в котором тонули звёзды.
− Это так же невероятно, как то, что мы встретились в этой, − обнимал меня Соломон.
Так мы прожили три года - три дня, три тысячелетия. И всё это время я чувствовала себя аистом, который, расправив крылья, стоит над гнездом. Мы были двуногим, составленным из двух хромых, так что, когда Соломон, схватившись за сердце, упал на свою тень, я схоронила половину себя и с тех пор хромаю. После смерти Соломона целый месяц по крыше долбил дождь, пальмовые листья, набрав воды, прогнулись, и мне казалось, что с потолка вот-вот хлынут потоки, что я переживаю вселенский потоп, что воды объяли меня до души моей. Я скулила от тоски, напоминая суку, у которой утопили щенков и которая сосёт своё бесполезное молоко.
В домике, разрушенном, как иерусалимский храм, с опустевшим ковчегом и потухшим жертвенником я провела ещё год, наблюдая в зеркале, как дурнею. "Ночи мои пусты, как горсть нищего, − целовала я могильный камень, ставший для меня Стеной Плача, − а дни валятся, как мёртвые птицы…" Смешивая слёзы с горьким, скрипучим песком, я хотела согреть Соломона под холодной плитой, но однажды нацарапала морской ракушкой:
Время лечит.
Убивая наши чувства и мечты.
И вернулась к Цлафу.
У меня трое детей, а имена внуков я забываю. Сколько мне? Девочки возраст завышают, девушки занижают, женщины его скрывают, а старухи путают. Казалось, ещё вчера я верила в Деда Мороза, а теперь вспоминаю мать, предупреждавшую: "Наступит время, когда вдруг понимаешь - впереди ничего нет. И позади тоже…" Когда-то мои глаза были широко открыты, будто видели чудесный сон, а теперь они открываются от темноты к темноте, будто просыпаюсь ночью, будто под вдовьей вуалью…
Аарон - хороший семьянин, но плохой любовник. "Любовь с утра, как стакан водки, − смеется он, − весь день насмарку". И много работает. Университет мы закончили одновременно, а уже через год Цлаф стал профессором. "Не стоит тратить время на поиск истины, − отмахивается он, когда к нему пристают с вопросами, − ибо истина, как компьютерная программа, не может дать больше того, что в неё вложишь". А моя истина заключается в том, что я никогда не любила Цлафа и никогда от него не уходила. Жизнь шифрует свои тайны не хуже каббалистов, и я часто думаю, как бы она повернулась, если бы в субботу, когда цвели каштаны, разговор с Соломоном не ограничился экзаменом?
− Бабушка, расскажи сказку, − укладываясь в постель, просит меня внучка.
Её зовут Суламифь, она видит мир в первозданной чистоте, и рядом с ней я становлюсь юной.
− Жизнь без любви как плен вавилонский… − разглаживая ей кудри, мечтаю я, рассказывая историю про Соломона".
Бабка замолкала, точно ребёнок, прочитавший до конца своё выученное стихотворение, поспешно поднималась, поправляя нам одеяло, и исчезала в дверном проёме, на мгновенье пустившем свет в нашу тёмную комнату.
− Мне страшно, − прижалась Молчаливая к Исааку Кац. - Мы будем счастливее?
− И мудрее, − обнял её Исаак.
Едва Нестор запомнил всех по имени, как в доме появилось новое лицо. Квартиру с номером тринадцать в первом подъезде занял Еремей Гордюжа. Он был тех лет, когда любить себя уже не за что. "Какие у него мешки!" - тыкал он пальцем в зеркало. На него смотрел обрюзгший мужчина с глубокими морщинами, который брился, выдавливая языком бугор на щеке. Еремей Гордюжа уже давно говорил о себе в третьем лице. "Эх, Ерёма, Ерёма, - подмигивал он из зеркала, - жизнь прошла - остались годы".
Год назад он купил подержанное кресло, а переехав в новый дом, решил его перетянуть. Сняв залоснившуюся обшивку, он вдруг наткнулся среди пружин на целлофановый пакет с белым порошком. Невозможно передать его удивление. Полкило героина жгло ему руки, словно раскалённое железо. Но к вечеру он успокоился. Прятал ли героин наркоман, или переправляли контрабандисты - во всех случаях искать уже не будут.
Еремей Гордюжа был нелюдим, а в ответ на приветствие двумя пальцами приподнимал за поля шляпу. Он учился тому, что ненавидел, и ходил на работу, от которой тошнило. У его начальника были лисьи глазки, а сигарета, как фига, торчала в рогатке из пальцев. От его окриков закладывало уши, а у подчинённых сжимались кулаки. Однако Еремей Гордюжа - тряпка. Он всю жизнь просидел на чемоданах, так и не решив, куда ехать, и косые взгляды казались ему страшнее смерти.
Продать. Освободиться раз и навсегда! Но кому? В юности Гордюжа всюду был своим парнем, но постепенно зеркала, окружавшие его жизнь, опустели, а дорога всё сильнее сопротивлялась ногам. И Еремей Дементьевич превратился в затворника. Днём - служба, вечером - телевизор. Оставалось продать героин себе. Но у Гордюжи не было денег, чтобы купить. А высыпать порошок в умывальник он не решился.
Много лет он был женат. "Странно не то, что разошлись, - вспоминал он холодную улыбку жены, - странно, что столько прожили". Женщины думают о деньгах. Говорят о деньгах. И меряют всё на деньги. А своим единственным недостатком считают отсутствие недостатков. Им ничего не докажешь. Они знают всё. И это всё - деньги.
Вот что Еремей Гордюжа вынес из семейной жизни.
Когда родился сын, он надеялся. Его кровь, а кровь - не водица. Но, подрастая, сын принимал сторону матери. "Эдипов комплекс, - шипел Еремей Гордюжа, - Эдипов комплекс!" Жили под одной крышей, но Гордюжа - сам по себе. "Перекрестятся - и дальше пойдут", - запершись в ванной, представлял он, как умрёт, развязав всем руки. Когда вместе с бульканьем воды доносилось бормотанье, ему настойчиво стучали.
В семь лет мальчики думают: "Папа знает всё!", в тринадцать понимают: "Отец многого не знает", в восемнадцать уверены: "Отец не знает ничего!", в двадцать пять смеются: "Старик спятил!", а в сорок плачут: "Жаль, отца нет - поговорить не с кем". Гордюжа скрёб лысину и не хотел ждать. Чтобы не дождаться. Почесав затылок, он пересел в другой поезд.