В то время как другие дети играли на улице, греясь под солнцем, ходили в школу, заводили друзей и узнавали много нового, я сидел один в темноте. Насколько мне известно, никто из службы социальной опеки не спрашивал, где я или что со мной. Возможно, они приходили к матери, но ей удавалось убедить их, что все в порядке, рассказав пару-тройку сказок. Она могла сказать, что я переехал, но в этом случае, думаю, ей пришлось бы предоставить хоть какие-то координаты моего местонахождения, чтобы ее слова подтвердились. Мое имя должно было присутствовать в системе, ведь я наблюдался у врача, когда онемел, так что, по крайней мере, у меня должен был быть номер общественного здравоохранения или социального страхования. И я уверен, что мама получала пособие от департамента социального обеспечения за каждого члена многодетной семьи, ей было нужно каждое пенни из этих средств. Так как же все эти службы могли потерять меня из виду и не почуять неладное? Возможно, они были сбиты с толку тем, что я жил по двум разным адресам – у мамы и у Мэри. Или просто были слишком загружены. Не знаю, и вряд ли когда-нибудь это выясню.
После непродолжительного сидения на голом полу в первый день моего заключения, когда я старался расслышать шаги матери, спускающейся по лестнице, чтобы снова меня избить, я нашел в себе мужество встать и расправить матрас на полу. По крайней мере, на нем было удобнее лежать. Я чуть не свалился от спертого, влажного зловония, которое источал матрас. Оно заполнило мои легкие, заставляя хрипеть и задыхаться. Хотя матрас был полон неровностей и острых выступов, я с облегчением перебрался с жесткого, холодного бетона. Я был настоящим хлюпиком, так что и такое улучшение условий было для меня значительным.
Я лежал, уставившись в темноту, и через некоторое время у меня появилось желание пописать. И оно все росло. Я не опустошал мочевой пузырь с прошлого вечера и чувствовал, что он переполнен. И это больно. Я не представлял, сколько времени проведу здесь, и уж точно не решился бы постучать в дверь и попросить помощи или попытаться открыть ее и пробраться наверх в кромешной тьме. Зная, как мама злится, когда я случайно писаюсь, я старался держаться, но боль со временем становилась все сильнее. Мне пришлось сдаться, и я помочился на пол. И даже когда приятное чувство облегчения распространялось по телу, я думал о том, что у меня будут большие неприятности, если мама заметит лужу. Я надеялся, что она не вернется, пока лужа не высохнет, но чувствовал, что это маловероятно. Моча добавила в воздух новый запах, и, хотя я испытал сильное облегчение, в то же время почувствовал себя еще более грязным. Я снова лег на матрас и ждал, что же произойдет, размышляя, настал ли мой конец и буду ли я брошен здесь один, обреченный на смерть от голода и жажды.
Несколькими часами позже я услышал шаги на лестнице, и в моей "камере" неожиданно загорелся свет, почти ослепив меня. Когда мама открыла дверь и вошла, я сразу заметил по выражению ее лица, что она почувствовала запах, и отпрянул, готовясь получить взбучку.
– Ах ты маленькая грязная дрянь! – прорычала мать. Ее губы в отвращении искривились. – Ты даже не приучен жить в доме.
Как и ожидалось, она взбесилась, ведь я посмел запачкать ее дом. То, что это был его самый дальний, грязный и забытый угол, не считалось. Вооружившись новым поводом разозлиться, мама стащила меня с матраса за волосы и сильно избила.
Все еще крепко держа меня за волосы, она опустила меня на колени и изо всей силы макала лицом в лужу мочи, как будто я был крайне упрямым щенком, которого хотели научить больше не гадить. Мать толкала меня с такой силой, что я боялся, как бы она не сломала мне нос.
– Маленький грязный ублюдок! – кричала она, возя меня по луже лицом, а потом позвала Уолли: – Принеси гребаную швабру и ведро!
Когда Уолли второпях спустился к нам, мать со всей силы швырнула швабру в меня.
– Мой, – приказала она.
И смотрела, как я работаю, периодически отдавая указания: "Три сильнее! Больше воды!" Потом она повернулась к Уолли:
– Принеси еще два ведра холодной воды. – И он послушно вернулся наверх, чтобы вылить грязную воду.
Я думал, маме нужна свежая вода, чтобы ополоснуть пол, но как только Уолли принес ведра, она отправила его к себе, а потом окатила меня водой из обоих ведер. От холодной воды у меня перехватило дыхание.
– Ты воняешь, – прорычала мама. – Маленький грязный ублюдок!
Она оставила одно ведро, чтобы я использовал его в качестве туалета. Дверная ручка снова была заблокирована с другой стороны, а я – брошен один в темноте. Я дрожал на мокром матрасе и чувствовал себя самым одиноким существом в мире. Что со мной случится? От чего я умру раньше: от холода или от голода?
Вообще-то, как правило (но не всегда), кто-нибудь из семьи приносил мне еду раз в день, но чем дольше я находился внизу, тем больше меня ненавидела мать и тем меньше хотела кормить меня. Во мне она видела только беспокойство и помеху, предпочитая выкинуть меня из головы. Иногда она приносила мне объедки сама, иногда посылала Ларри и Барри, которые наслаждались новой возможностью поиздеваться надо мной. Они были уверены, что собачку посадили в клетку, так что им не придется больше терпеть ее вонь в своей спальне. Однажды поняв, что, чем хуже они со мной обращаются, тем приятнее будет маме, Ларри и Барри стали пользоваться каждой возможностью удовлетворить свою ненависть и садистские наклонности. Как и раньше, они плевали мне в еду и вываливали ее на пол, заставляя слизывать ее по-собачьи. И это было в тысячу раз хуже на мерзком грязном полу подвала, чем на чистом полу маминой кухни. Если я отказывался выполнять какой-то из их приказов, братья звали маму.
– У Джо был очередной приступ гнева, мам, – говорили они. – Он разбросал свою еду по полу. Что нам делать?
Мама с грохотом спускалась по лестнице, избивала меня и тыкала лицом в еду, чтобы преподать мне урок вежливости и благодарности. Когда мне приносили воду в бутылках, у нее всегда был странный вкус, и я понятия не имею, что в нее добавляли. Иногда крышки бутылок были приклеены, так что мне приходилось прогрызать пластмассу, чтобы получить воду. Мои молочные зубы вскоре стали такими слабыми от недоедания и несоблюдения гигиены, что крошились и ломались от любой нагрузки. Зубная боль добавилась к длинному списку различных болей, от которых я страдал. В конце концов меня перестало волновать, как сильно что-то будет болеть или какая вода на вкус, потому что я был измучен жаждой настолько, что выпил бы что угодно.
Иногда мама забирала даже мои трусы, потому что считала, что я их испачкаю: "Маленький грязный ублюдок. Тебе нужно преподать урок!" – и оставляла меня голым на несколько дней. С внешней стороны двери она приделала задвижку, чтобы не приходилось каждый раз блокировать ручку и чтобы я уж точно не смог выбраться сам. Иногда меня оставляли одного на день или два, и я задавался вопросом: что будет, если все окончательно обо мне забудут? Я все равно предпочитал хранить молчание и мирно умереть, чем стучать в дверь и напоминать о своем существовании. Ведь последний вариант обрушил бы на мою голову еще больше боли и ярости.
Наказывая меня за что-либо, мама часто говорила о папе, и ее удары и пинки сопровождались длинными тирадами: "Черт, он был мерзким человеком и ужасно хреновым мужем. И ты – такой же гребаный засранец, как и он".
Боль, которую отец причинил матери, похоже, не собиралась затихать, а, наоборот, доводила ее до бешенства. Мамина одержимость отцом была сильнее сейчас, после его смерти, чем когда он был еще жив. Может быть, ее бесило, что в смерти он нашел спасение, не дав превратить свою жизнь в еще больший кошмар? И теперь мать отыгрывалась на мне.
"Каждый раз, когда я смотрю на тебя, я вспоминаю об этом больном ублюдке!" – говорила она, обрушивая новую волну ударов.
Я все еще ловил себя на том, что думаю о папе все время, вспоминая, как нам было хорошо вместе, и желая всем сердцем, чтобы он был жив. Проводя долгие часы в одиночестве и заточении, я мысленно разговаривал с отцом, как разговаривал раньше в машине или мастерской. Я представлял, что он сидит на матрасе напротив и отвечает мне. Когда мои руки и ноги затекали или замерзали, я вставал и ходил по подвалу, пытаясь размяться и воображая, что гуляю с папой. В те дни я испытал все известные человеку эмоции. Иногда я злился на него за то, что он был так беспечен со своей жизнью и оставил меня одного с матерью и остальными, хотя знал, что мне нужна защита. Иногда предавался черному, бескрайнему отчаянию. Больше всего на свете мне хотелось умереть, чтобы я мог быть все время с ним.
– Боже, я хороший мальчик, – молился я. – Пожалуйста, забери меня тоже. Пожалуйста, позволь мне быть с моим папой.
Иногда я мечтал. Я представлял, что у меня прекрасные мамочка и папочка, оба живые и любящие меня, и мы все вместе счастливо живем в прекрасном доме. Эти образы в моей голове казались почти реальными. Мечты помогали скоротать какое-то время, но потом приходилось вернуться от моих видений к реальности, к ноющему желудку, осознать, что все это только у меня в голове, а на самом деле я лежу голодный в темноте и ужасном холоде.