Теперь в комнате все двигались. Кто-то что-то говорил, кто-то принимал доски и ставил к стене, кто-то сворачивал рогожу, и вот уж старуха лежала в гробу, все на тех же двух табуретах, укрытая покрывалом, меж тем как Сэмэныч о чем-то шептался с Артёмом. Артём при своем росте весь изогнулся дугой, снизу вверх глядя на старика, и вдруг я услышал свое имя. Я думал, мне померещилось.
- Гарно (хорошо), - сказал, однако, Семеныч, и впрямь поглядев на меня. Все уже опять выстроились у стен, и только какая-то бабка спешно подошла к Семенычу и сунула ему что-то в руку.
- Гарный хлопчик, - услышал я вдруг над собой его голос: но уже он был не тверд, как прежде, а вкрадчив. Он стоял надо мной, как-то странно сощурясь.
- Нэхай вин и будэ… - зашуршали вокруг.
"Кем я буду?" - в недоумении успел подумать я. Тоня держала меня за рукав, но тут опять схватила изо всех сил за руку.
- Нет, не он, - сказала она.
- Ты сама его привела, - ответил Платон Семеныч.
Он ступил к гробу, поднял край покрывала с ног старухи и задрал ей подол. Мгновение он что-то делал там - потом бросил на пол кусок угля и придавил сапогом. В тот же миг венок был возложен ей на голову, три свечи скрестились, как в церкви, - бессменный Артём держал их, - Платон Семеныч быстро повернулся ко мне и кивнул пальцем.
- Йды-ко сюды, парень, - велел он негромко.
Сам не знаю зачем, я вырвал руку - пальцы Тони разжались - и подошел к нему. Второе шитое покрывало легло мне на плечи. Я увидел тень: кто-то держал надо мной венок. Платон Семеныч вдруг забормотал - скоро и неразборчиво, растягивая по временам слова. Я различил славянский и малоросский. Но ничего не понял. Все плыло и качалось вокруг, словно пламя свечей от ветра, комната стала совсем низкой и длинной, и таким же низким и длинным, как стол, был предо мной ведьмин гроб. Я оглянулся. Десятки глаз из тьмы смотрели на нас - прямо и страшно. И впереди всех стояла Тоня, вцепившись пальцами себе в платье. Ее лицо было бледно.
- Дай руку, - сказал старик. Я поднял руку. Словно общий вздох прошел по комнате у меня за спиной. Я увидал кольцо - и все окончательно предо мной помутилось…
Среди книг, что продал мне Люк, а также и тех, что привез я с собой из России, есть много редких, странных и, верно, уже мне не нужных изданий. Порой я листаю их. Путешественник-англосакс, много лет живший средь дикарей, пишет о них между прочим так (перевод мой): "Черный цвет, как и белый цвет, есть, разумеется, символ смерти. Но он имеет порой добавочный смысл. К примеру, бесплодным холостякам по их кончине делают круг черной краской внизу живота в знак прощения и просьбы умершему больше не рождаться в наш мир". Прогрессист-антрополог из русских, либерал восьмидесятых и девяностых годов, к тому же известный общественный деятель и политик (кажется, даже депутат одной из Дум) замечает не без ученой грусти в своей книге, посвященной женской эмансипации, что народ часто глуп: "Малороссы, к примеру, до сих пор верят, будто умершим холостякам нет места на том свете. Оттого в глухих местах Украины похороны паробков и особенно девиц напоминают свадьбу. Со смертью девушки ей на тот свет назначается суженый, обычно родственник или близкий друг. Он идет за гробом до могилы и после становится членом семьи".
Как я узнал в ту ночь, слух о немцах и их бесчинствах был только слухом. Проклятая ведьма не знала мужчин. Она была пьяницей - это так. Но она была к тому же еще старой девой.
XIII
Мне десятки раз снилась эта черная свадьба. Потому эндуастос в моем случае вполне оправдан. Я и впрямь не знаю, где именно была явь - тогда, той ночью, - а что затем добавил к ней сон. Все снова толпились у гроба старухи. Я был как-то оттеснен и даже забыт - и тут Тоня опять схватила мой рукав и уже решительно направилась со мной к двери. Может быть, Платон Семеныч и окликнул ее - или меня, - но мы не обернулись. На дворе луна была уже высоко и ровно светила по всему подворью. Резные тени лежали повсюду, как палые черные листья в ноябре. Тоня тотчас сняла с моего пальца кольцо и спрятала где-то на своем платье.
- Откуда у вас голуби? - спросил я, вспомнив вспугнутую мной стаю. Но она не ответила. Мы перешли двор, миновав аллею, и уже безо всяких тропинок углубились в тень ив. Скоро я понял, что идем мы к сараю. Он уже белел рядом - и вот Тоня отвалила визгливую и кривую его низкую дверь.
- Входи, - велела она. Она чиркнула спичкой - не знаю, откуда взяла она спичку, - и я увидел перед собой грязную камору с глиняным полом, усыпанным золой, поленницу в углу, такую старую, будто ею не пользовались уже много лет, с серым бревном поперек и кусками мшистой коры сверху, а рядом дробину, шаткую лестницу у стены, ведшую, верно, как и у нас, на чердак.
- Лезь, - велела опять Тоня. Спичка погасла, кое-как я залез наверх и очутился на сеновале. Тоня поднялась следом, с новой спичкой в руке, на сей раз осветившей грязное сено и посреди него - раскинутую вместо подстилки широкую казацкую бурку с рваными рукавами и капюшоном вверху. Все это было сыро, густо напитано водой, и тлен коснулся уже всего тут: пахло погребом или склепом. Белые пятна селитры вперемешку с плесенью образовали на скошенных балках словно бы арабеск. Луна лила свой свет сквозь проломы в крыше, и тут спичка не была нужна.
- Что мы здесь?.. - начал я было, но Тоня опять зажала мне рот. Я ощутил на губах солоноватый вкус ее ладошки. Я замолчал, она же, присев на корточки, стала меня раздевать, причем я, помню, пробовал сопротивляться, но снова был оборван решительно, с первых слов. Затем она разделась сама. Но теперь это было не так, как в лодке. Тогда она просто вскидывала вверх платье, теперь же, словно в полусне, медленно расстегнула крючки на груди и на шее, распустила пояс - платье упало кольцом у ее ног - и так же медленно, томно сняла с себя трусы и носки. Я совсем продрог, ожидая ее. Голые, мы стояли друг перед другом, посреди бурки.
- Теперь ты мой муж, - тихо сказала она.
- Почему? - спросил я, дрожа всем телом.
- Потому что отныне она - это я. Понял?
- Нет.
Я и впрямь ничего не понимал. Но Тоня не думала объяснять. Вместо того она велела мне лечь - и сама легла рядом. Мы обнялись - кое-как, неуклюже, хотя она была совсем теплой. Удивительно: я сам тоже сразу согрелся в ее руках, и даже влажный испод бурки, шершавый и колкий, больше не досаждал мне. Я, впрочем, совсем не думал о нем и не знал, что нужно делать. Нам было по десять-одиннадцать лет и, вероятно, нам этим вовсе не следовало заниматься… Наконец я овладел ею. Она вскрикнула, но не разжала рук, даже локти ее стали словно бы тяжелей у меня на бедрах.
- Запомни, - шептала она. - Покойниц нельзя трогать. Дома согрей печку. Приложи к ней ладонь. Потом не мой, спи до утра. Потом - потом что хочешь…
Голос ее стал невнятен. Она шептала, уткнувшись лицом мне в плечо. Я был весь в поту и снова мерз.
- Я не трогал старуху, - сказал я.
- Нет. Ты трогал меня.
Внезапно глухой далекий стук послышался с улицы. Казалось, где-то колют дрова.
- Что это? - спросил я, подняв голову.
Она ответила: "щось роб лют", - так мне показалось. Она словно уже дремала и шептала во сне. Но тут же я понял, что это не так: она не говорила со мной никогда по-малоросски и глаза ее были открыты. Я повторил:
- Что-то делают? Да?
- Да! Да! - вдруг вскрикнула она громко и, дернувшись, освободилась от меня. В свете луны я видел ее искаженное лицо.
- Потолок! Потолок рубят, дурак! - крикнула она мне, дико на меня глядя. Безумие было в глазах ее.
- Потолок? Какой потолок?
- Для ведьмы! А ты не знал? Она не может уйти, она все еще здесь! Беги скорей! Беги же! Сейчас она выйдет - и тебе конец!
Ком одежды оказался у меня на коленях.
- Божевильна! - в ужасе заорал я. И вдруг тугая пощечина обожгла мне скулу. Потом Тоня метнулась к лестнице - голая, как была, - и нырнула в черный лаз.
Не помню, как я сбежал к реке. Сарай остался позади, в усадьбе снова горели окна, и тот же стук, мерный и сильный, шел оттуда сквозь отверстую дверь. Он стих лишь тогда, когда я сел в лодку.
Вряд ли я когда-нибудь еще так греб, как в ту ночь. Мне казалось, минуту спустя я уже был на кладках. Я занозил ногу - я забыл обуться, - но все же поднялся наверх, в дом. И тут меня ждал сюрприз.
Светало. Желтая скучная луна ползла к горизонту. Она казалась вырезанной из жести крышкой от плоской банки: в таких, как и в кадках Артёма, хранили сельдь. И этим же желтым, унылым жестяным светом была залита наша веранда. Горела лампочка. Был первый предутренний час. Дед сидел за столом, за остывшим чаем, и исподлобья, из-под густых бровей с проседью молча смотрел на меня.
- Дед, - сказал я. - Дед! Как звали того священника… ну, того… помнишь? С его дочкой. Что тебя исповедовал. А? Ну… как?
Брови скакнули вверх.
- На что тебе?
- Надо.
Не удержавшись, я громко сглотнул.
- Отец Платон, - сказал дед. - Он помер в войну. Да что с тобой такое? Ты весь мокрый. Где ты был?
Мы прошли на кухню. Со мной и впрямь не все было ладно - я понимал сам. Горький смех душил меня, особенно оттого, что Сэмэныч был тезкой сгинувшего иерея, как я, впрочем, и думал. Я уже стал кое-что сознавать, но я не был уверен, что не расплачусь. Судороги сжимали мне горло.
- Где ты был? - повторил дед.
- Там, - я махнул рукой. - Разожги печь.
- Какую печь?
- Мазепину. Эту. - Я опять засмеялся.
- Ты объяснишь, в чем дело?
Смеясь, я мотнул головой.