Как-то к концу дня, в субботу, когда Сонни прожил с нами или, во всяком случае, у нас в доме, уже почти две недели, я бесцельно слонялся по гостиной, прихлебывая из жестянки пиво и стараясь набраться духу, чтобы обыскать его комнату. Самого Сонни не было, его обычно не бывало, когда я был дома, а Изабел пошла с детьми навестить стариков; и вдруг я замер перед окном, бессмысленно уставившись на Седьмую авеню. Замер я от внезапно пришедшей мне мысли обыскать спальню Сонни. Я сам не решался признаться себе в том, что я там буду искать. И я не знал, что я буду делать, если найду это и если не найду.
На тротуаре напротив, у входа в закусочную, несколько человек устроили по-старомодному религиозное собрание. В дверном проеме стоял и смотрел на них повар, в грязном белом переднике, с сигаретой в зубах и с искусственно выпрямленными волосами, которые в лучах заходящего солнца отливали медью. Малыши и взрослые, шедшие по своим делам, замедляли шаг и останавливались там, где уже стояло несколько пожилых людей и двое задиристых на вид женщин, которые на все, что происходило на улице, смотрели так, будто улица была их владением - или, вернее, владелицей. И на это они смотрели тоже. Собрание вели три сестры в черном и один брат. У них не было ничего, кроме собственных голосов, библий и бубна. Брат возносил хвалу, и, пока он возносил хвалу, двое сестер стояли, тесно прижавшись друг к другу, и всем своим видом, казалось, говорили "аминь", а третья сестра с бубном в протянутой руке обходила всех стоящих вокруг, и два или три человека бросили в него несколько монет. Потом брат умолк, и сестра, собиравшая пожертвования, высыпала монеты себе в ладонь и переложила их в карман своего длинного черного платья. Потом она подняла обе руки и, то встряхивая бубен, то ударяя им о другую руку, начала петь. И вместе с ней запели брат и две другие сестры.
Вдруг мне стало как-то очень странно смотреть на это, хотя такие уличные собрания я видел всю свою жизнь. И не только я, но и все, кто сейчас был там, на улице. И, однако, они останавливались, смотрели и слушали, и я тоже, замерев, стоял у окна. "Это старый корабль Сиона, - пели они, и бубен в руках сестры ритмично позвякивал, - на нем тысячи душ спасенных!" В пределах досягаемости их пения не было ни одной души, которая слышала бы этот гимн впервые, - и ни единой не удалось спастись. Да и не видели они, чтобы так уж много делалось вокруг для спасения душ. Да и не особенно верили они в святость брата и трех сестер: слишком много они знали о них, знали, где те живут и как. Женщину с бубном, чье лицо сияло радостью, а голос перекрывал остальные, очень немногое отличало от женщины, которая стояла и смотрела на нее, женщины с сигаретой в мясистых потрескавшихся губах, со взбитыми волосами, с лицом в шрамах и синяках от постоянных побоев, с горящими как угли глазами. Возможно, обе они это знали, и потому, когда заговаривали друг с другом, что случалось с ними редко, одна называла другую сестрой. Когда все вокруг наполнилось пением, в лицах смотревших и слушавших людей произошла перемена, глаза увидели что-то внутри, музыка словно вытянула из них весь яд, и само время, казалось, отступило от мрачных, озлобленных, измятых лиц - как будто, прозревая то, что их ждет, они стали искать прибежища в том, что когда-то было. Повар тряхнул головой, улыбнулся, а потом бросил сигарету и скрылся в своем заведении. Какой-то мужчина нашарил в карманах мелочь и теперь стоял с монетами в руке, всем своим видом выражая нетерпение, как будто он только что вспомнил о неотложном свидании где-то на той же улице. Он казался очень рассерженным. А потом чуть в стороне от них я увидел Сонни. У него в руках был тонкий, большого формата блокнот в зеленой обложке, и поэтому оттуда, где я стоял, он выглядел почти школьником. В меди заката медный отлив его кожи казался ярче обычного; он стоял, неподвижный, как статуя, чуть заметно улыбаясь. Пение оборвалось, бубен снова стал тарелкой для сбора пожертвований. Рассерженный бросил туда свои монеты и исчез, его примеру последовали две или три женщины, Сонни тоже бросил в тарелку какую-то мелочь, глядя на сестру в упор и чуть заметно улыбаясь. А потом он стал переходить улицу. Походка у него медленная, скользящая, вроде той, что у гарлемских стиляг, только ходит он этой походкой в своем собственном ритме. Раньше я этого как-то не замечал.
Я стоял у окна, испытывая одновременно облегчение и, неизвестно почему, тревогу. Когда Сонни исчез из поля моего зрения, они снова запели. И они все еще пели, когда его ключ щелкнул в замке.
- Привет, - сказал он.
- Привет. Хочешь пива?
- Нет. Хотя, пожалуй. - Но вместо того, чтобы взять пиво, он подошел к окну и, став рядом со мной, посмотрел вниз.
- Какой теплый голос, - сказал он.
Они пели: "О, если бы я снова мог молитву матери услышать".
- Да, - сказал я, - и в бубен она бить умеет.
- Но песня - просто жуть, - добавил он и рассмеялся. Потом он бросил блокнот на диван и скрылся в кухне.
- А где Изабел и дети?
- Наверно, к старикам пошли. Ты голодный?
- Нет.
Он появился из кухни с банкой пива.
- Хочешь пойти со мной в одно место?
Не знаю почему, но я почувствовал, что сказать "нет" нельзя.
- Хочу. А куда?
Он сел на диван, взял блокнот и начал его перелистывать.
- Я иду посидеть кое с кем в одном логове.
- Будешь играть?
- Угадал. - Он отхлебнул пива и опять вернулся к окну, искоса взглянув на меня. - Выдержишь?
- Постараюсь.
Он улыбнулся словно про себя, и мы оба стали смотреть, как на другой стороне улицы заканчивается собрание. Три сестры и брат, склонив головы, пели "Храни вас Бог до новой встречи с нами". Лица слушавших казались отрешенными. Потом песня кончилась, кучка людей рассеялась. Мы смотрели, как три женщины и одинокий мужчина медленно пошли по улице.
- Когда она пела, - сказал Сонни резко, будто пересиливая себя, - ее голос на минуту напомнил мне то, что чувствуешь под героином, когда он в твоих венах. От него жарко и холодно сразу. И уходишь куда-то. И… появляется уверенность.
Не глядя на меня, он отпил из банки. Я не отрывал глаз от его лица.
- Под героином ты… хозяин положения. Иногда без этого чувства не обойтись.
- Тебе тоже? - Я медленно опустился в кресло.
- Иногда. - Он подошел к дивану и снова взялся за блокнот. - Некоторым это нужно.
- Чтобы… играть?
Злоба и презрение обезобразили мой голос до неузнаваемости.
- Видишь ли, - он посмотрел на меня большими, какими-то ранеными глазами, и казалось, будто он пытается сказать ими то, что не мог бы сказать иначе, - так они думают. А уж раз они так думают…
- А как думаешь ты? - спросил я.
Он сел на диван, а банку с пивом поставил на пол.
- Не знаю, - сказал он, и у меня не было уверенности, что он отвечает на мой вопрос, а не на свои собственные мысли. По его лицу узнать было нельзя. - Дело не в игре даже, а в том, чтобы продержаться, вытянуть. Вытянуть во всем. - Он нахмурился, потом улыбнулся. - Не рассыпаться на куски.
- Но эти твои дружки - они, похоже, рассыпаются с дьявольской быстротой.
- Возможно.
Он стал играть своим блокнотом. И что-то мне подсказало, что лучше мне прикусить язык, что Сонни и так говорить трудно и лучше мне послушать, что он скажет.
- Ты знаешь только тех, кто рассыпался, - и это понятно. Но некоторые не рассыпаются или, во всяком случае, еще не рассыпались - вот что любой из нас может сказать на это. - Он помолчал. - А потом есть такие, которые живут в аду, в самом настоящем, и они это понимают, и понимают, на что идут, и идут до конца… Так что… не знаю. - Он вздохнул, бросил блокнот и сложил руки на груди. - Есть ребята, ты по их игре видишь - всегда они под героином или еще под чем-нибудь. И никуда не денешься - что-то это им дает. Ну и, конечно, - он взял с пола пиво, сделал несколько глотков и поставил банку на прежнее место, - их еще и тянет к этому. Даже кое-кого из тех, кто говорит, что его не тянет, - кое-кого, не всех.
- А тебя? - спросил я, не мог не спросить. - Ты-то как? Тебя… тянет?
Он встал и подошел к окну и долго-долго стоял там, не говоря ни слова. Потом вздохнул.
- Меня… - сказал он. Потом: - Когда я внизу, по дороге домой, слушал эту женщину, меня вдруг словно ударило: сколько же она должна была перестрадать, чтобы так петь. Тошно делается, как подумаешь, что люди столько страдают.
- Но ведь страданий не избежишь - разве не так, Сонни?
- Наверно, - улыбнулся он, - но это - не мешает людям пытаться их избежать. - Он посмотрел на меня. - Может, я ошибаюсь?
И, видя этот насмешливый взгляд, я понял, что между нами встал, встал навсегда тот неподвластный времени или прощению факт, что я молчал, - и так долго! - когда только человеческое слово могло помочь ему. Он снова подошел к окну.
- Да, избежать страданий нельзя. Но люди бьются, барахтаются, идут на все, чтобы не потонуть в страдании, чтобы удержаться на поверхности и делать вид… в общем, как ты. Как будто человек что-то натворил и за это страдает. Ты понимаешь?
Я молчал.
- Скажи, ты понимаешь, - его голос требовал ответа, - за что страдают люди? Может, стоит и вправду что-нибудь сделать? Хоть будешь знать тогда, что страдаешь не зря.
- Но мы ведь только что согласились, - сказал я, - что способа избежать страданий нет. Не лучше ли тогда просто… смириться?
- Но ведь никто не смиряется, - воскликнул Сонни, - вот о чем я тебе толкую! Любой и каждый старается их избежать; просто один из способов, каким это делается, тебе не по нутру, не твой это способ - и все.
Лицо мое покрылось потом, начало зудеть.