- Исправная, голубушка... Да-а-авно ничего исправного в руки не бралось, не давалось. А эта в отличном состоянии, настроенная!
А все те, кто еще не ушел отсюда, из этой скособочившейся избы, в мороз, в лунную ночь нынешней, по-сибирски крутой зимы, все те еще раз услышали и поняли: голос-то у полковника, оказывается, не только в песне, не только в романсе, голос у него и в самом обычном слове тоже баритональный, этакая валторна в строе "фа", сочетание полноты звука с силой и даже с блеском: "Да-а-авно ведь ничего исправного... Да-а-авно все вокруг - обломки да о-о-осколки!"
Вот тебе и на, в собрании этого никто и не приметил, а теперь так всем стало ясно: мощный голос, полковой голос, но весьма даже певучий!.. Тут, среди участников нынешнего собрания, были люди и музыкально образованные, и даже с изыском, со вкусом, они поняли, как обстоит дело...
- Имею честь! - проговорил полковник тем же самым, сию секунду обнаруженным баритоном, нахлобучил треух и вышел прочь.
Выходя, оказался в паре с Корниловым.
Ну, конечно, Корнилов Петр Николаевич, в недалеком прошлом Васильевич, тоже был здесь, присутствовал на собрании вместе с гражданской своей женой Евгенией Ковалевской.
Нельзя сказать, чтобы Корнилов и Ковалевская нуждались нынче в пропитании, искали куска хлеба в какой-нибудь артели "бывших", нет, этого не было, Ковалевская работала фельдшерицей в инфекционной больнице - жалованье шло и некоторое питание от больничной кухни; Корнилов с год вот уже вил веревки в артели "Красный веревочник", и хорошо вил, усвоил ремесло, коллеги его хвалили: "Грамотей, а глядикась ты - толковый!" Но собранием "бывших" как же было пренебречь? Все-таки?
К тому же у него был один разговор к полковнику, деликатный разговор, они не случайно вышли на улицу одновременно...
Не только окружающая тишина ночи, но и мерцание нескольких редких звезд из того далека, где находится край всего мира, все еще аккомпанировали полковничьему баритону, и нельзя было понять, как они мерцают, те невообразимо далекие звезды: или это отблеск священных свечей, или же свечки все-таки кабацкие, и восторг их свечения происходит по причине той неправедной любви - где ее взять, праведную-то?! - которую только что пропел полковник? "Загляденье-наважденье", "сновиденья-сомненья", "умиленье-утешенье", "лобызанья-стенанья", "волненье-искушенье" и, наконец, последний аккорд "удивленье-преступленье" - ведь вот куда он хватил, полковничек-то! Лысый-то! Тугой, хотя и не очень сытый узел костей и мышц под заплатанным по правому рукаву полушубком, вот он куда!
Еще чуть спустя - минуту, две ли - причина этой фантасмагории стала очевидной: ночь-то оказалась нынче на Земле неземная, ночь нынешняя была заимствована из иного мира.
Истинно: нынешний мир перестал быть нынешним, он был не от самого себя, не от мира сего, он весь явился из какого-то невероятного далека, из другой Вселенной. Стечением каких-то обстоятельств и законов небесной механики эта ночь проникла оттуда сюда. Оттуда - из прошлого или из будущего, или из того и другого сразу, не имело значения, потому что Настоящее оказалось лишним, исчезло бесследно и стало так, как будто и не бывало никогда никакой Середины, а были только такие же лунные, ничем не различимые друг от друга Начало и Конец... Вечность была, а ей какое дело до Настоящего?
Тишина этой ночи была наполнена музыкой еще не родившегося Чайковского - что-то от природы, но не от нее, что-то от человека - и снова не совсем от него, что-то, отчего душа всего живого желала необозримости самой себя.
Музыка была воображаемым, но звуком, и не только им, а еще и черной тенью на желтом снегу, и холодным, тоже снежным ароматом, и всем тем, что существовало вокруг, и поэтому она была музыкой подлинной, всеобъемлющей, а не только тем отзвуком, к которому издавна приучил себя человеческий слух.
Луна светилась круглым-кругла - огромное око, выпавшее из глазницы кого-то или чего-то, кого или чего никогда и никому не дано постигнуть, лунный взгляд был мертв и поэтому опять-таки вечен, он был и взглядом, и причиной мира, причиной неизменной, какой и должна быть истинная причина, без эволюций, развитий и процессов.
От своего собственного взгляда Луна была желтым-желта и той же холодной, металлической желтизной, что и самое себя, окрашивала Землю - снега, человеческие жилища города Аула, накатанную полозьями улицу, слегка дымящуюся, только чуть-чуть видную над сугробом кирпичную трубу и деревянный, обледенелый до крыш сруб водоразборной будки.
Сугробы тоже дымились туманцем вдалеке, а вблизи нет, вблизи уже были неразличимы костры, тлевшие а глубине сугробов. Мороз - крепкий и ровный - еще и еще разжигал себя, свой холод этими сугробными кострами, еще охлаждал земные предметы, и в оцепенении они становились придатками собственных, непомерно длинных и угольно-черных теней. Вот как было: покуда продолжалось нынешнее никчемное собрание "бывших" людей, что-то изменилось в механике и оптике мира.
Но все равно не было полного ощущения чуда.
Чуду препятствовала совершиться некоторая частность, заключавшаяся в том, что ты человек и даже, если Земля действительно только что принялась вращаться вокруг Луны, все равно ты будешь заниматься самим собою - все тем же донельзя озабоченным человеком, устройством своих дел и забот, все равно будешь вытравлять из себя вечность.
Вот они, эти частности, обозначенные разными именами и фамилиями и одной судьбой, судьбой "бывших", вот они прямо со своего собрания являются в эту ночь, но чудеса-то им - как об стенку горох! Ну, повздыхают минутку, ну, пожмурятся, ну, позамирают сердцем, а научатся-то от этой ночи чему? Поймут-то от нее что? От истинного-то мира какую воспримут истину? Да никакой, пройдут сквозь нее, как сквозь ничто...
"Вот она, в чем печаль, и грусть, и истина этой ночи! Никак невозможно к ней приобщиться, к этой истине!" - думал Корнилов, слушая, как - раз-два, раз-два, раз-два, левой, левой, левой! - шагал рядом с ним полковник.
Молча шагал, потом произнес:
- Фантазия!
"Заметил же!" - немало удивился Корнилов, а полковник, продолжая маршировать подшитыми валенками, говоря по-сибирски - подшитыми пимами, три раза согнул и разогнул в локтях руки и сказал еще:
- Похрястывают, а? На морозе-то похрястывают, а?
- И что же? - поинтересовался Корнилов.
- Живые! Живые, значит, ежели похрястывают на морозе! Можете это себе представить?
- Могу! ..
- Так-то вот... За одну этакую ночь, скажу вам, мно-огое можно простить.
- Кому?
- России!
- За такую ночь, полковник, можно не только простить, а еще и любить...
- Кого?
- Россию!
Не сбавляя шага, полковник пожал Корнилову руку выше локтя.
- Благодарю! Искренне и покорнейше благодарю, да! - Подумал и еще сказал: - А что нам, русским, остается, как только любить ее?! Ждать от нее нечего. Упрекать бессмысленно. Жалеть - самого себя очень уж становится жалко. Остается любить ее. Ну, и еще упрекать других.
- Кого же?
- Неужели не знаете? Да Альбиона с Марианной, разумеется! Они ведь Ивана охмурили. С ног до головы охмурили, и надо-олго! Альбион, он же Джон Буль,- сплошное и неизменное интриганство, а Марианна - она же сумасбродная. У нее в правительстве одни только адвокаты, прокуроров нет и - подумать только! - адвокаты армией командуют! Помните, в тысяча девятьсот двенадцатом, как только к власти пришел Пуанкаре, тогда же вашенский один был в Париже социалист по фамилии Жорес, опять же не то адвокат, не то философ, сказал: "Пуанкаре - это война!" Ну, правда, его за неделю до войны ухлопали, этого Жореса. За чашкой кофе. А в тысяча уже девятьсот девятнадцатом году убийцу судили и оправдали - тоже помните? У них там интрижки, а нам из тех интрижек история на века.
- Тоже помню. Только вот почему это социалист Жорес "наш"? Он же француз! Был...
- Да он ваш лично, дорогой мой. Все равно ведь не поверю, будто вы социалистическими идейками не баловались! Баловались, точно, а война открылась, поняли, что грех ими заниматься, и зашагали на фронт. В общем, так же было, как у Альбиона и Марианны, только там социалистическое баловство худо-бедно, а сошло с рук, государства сохранились и даже многое приобрели, а на душе наших социалистов еще грех будет до-олго лежать! Еще когда-то Россия вернет все, что потеряла на Западе, на Юге, на Востоке и в самом своем сердце, может, и никогда? Все, что сказал ваш Жорес, вы, конечно, помните, а что сказал тогда я? В то время молодой, цветущий, смекалистый штабс-капитан? Наш Николашка Второй в тот же день, как Пуанкаре пришел к власти, послал ему Андрея Первозванного со специальным гонцом и весьма ласковым письмом тоже, а штабс-капитан Махов сказал по этому поводу: "Россия делает историческую глупость! Почему? Потому что не видит сумасбродства Марианны, а главное, интриг Альбиона!" Вот как сказал тогда ваш покорный слуга, молодой штабс-капитан, со свойственной ему прозорливостью и логикой. А что, интересуюсь, говорили тогда вы, молодой интеллигент? С головы до ног обученный философиям? Прочим наукам и политикам?
- Угадали! Я занимался в то время натурфилософией - единственно непогрешимой наукой в этом мире. Противостоящей политике. Хотя бы и военной!