Узнав, что я научился отделять добро от зла, пионеры Кубинки приняли меня в тимуровцы. Это тайное, но благотворительное, вроде масонов, общество ставило себе целью пилить по ночам дрова для красноармейских вдов. Но поскольку здешние отставники были по интендантской части, они вовсе не собирались умирать, и мы удовлетворяли тягу к подвигам тем, что обчищали их сады, давясь незрелыми, как наши грехи, плодами.
Я до сих пор не знаю, что побудило дядю Аскольда, - взрослые милосердно звали его Аликом - бежать из этого скудного рая в Египет. Возможно, он слышал о скарабеях. Так или иначе, факт путешествия был неоспорим. Потрясенный увиденным, он ни о чем не рассказывал. За него говорили нильские трофеи - крокодиловый портфель и "Запорожец".
Полжизни спустя мне удалось набрести на дядины следы. В Асуане, считавшемся в Кубинке Багдадом, не было даже верблюдов. Спрятанный от греха подальше магазин торговал коньяком на глицерине. Из закуски Асуан предлагал финики с налипшей от газетного кулька арабской вязью. Ими торговали завернутые в черные мешки женщины с неожиданно бойкими глазами. От январского солнца не прятались только мальчишки. Распознав знакомого иностранца, они чисто спели гимн советских инженеров: "Напиши мне, мама, в Египет, как там Волга моя течет".
Кроме разговорчивых, как попугаи, детей, память о прошлом хранила единственная городская достопримечательность - памятник нерушимой советско-арабской дружбе работы скульптора-диссидента Эрнста Неизвестного. Монумент изображал лотос и не слишком отличался от фонарного столба.
Убедившись, что все в Асуане связано с родиной, я отправился обедать в ресторан "Подмосковные вечера", привольно расположившийся в бедуинской палатке.
- Грачи прилетели! - приветствовал меня хозяин по-русски. В пыли и правда ковыляли знакомые по Саврасову птицы. Как американские старухи, они проводили зиму в тепле.
Ресторатору, впрочем, было не до перелетных птиц. Простой феллах, он жаждал мудрости задаром и получил ее в университете Патриса Лумумбы, изучая политэкономию социализма, разочаровавшую его отсутствием раздела "прибыль". Зато блондинки помогли ему освоить русский язык, но и они не знали рецепта русского салата.
Я признался, что тоже о таком не слышал.
- Этого не может быть! - закричал араб, расплескивая чай из кривого стакана, - Его едят по всей России, только называют по-разному: в Москве - "Фестивальным", в Ленинграде - "Пикантным", на вокзале - "Дружба народов".
Тут меня осенило. Я встал от торжественности и сказал:
- Вы не знаете, о чем говорите. Нет никакого русского салата, есть салат Оливье, и сейчас я расскажу, как он делается.
Салат этот по происхождению и правда русский, но, как Пушкин, он был бы невозможен без французской приправы. Я, конечно, говорю о майонезе. Остальные ингредиенты вроде просты и доступны, но правда - в целом, а Бог - в деталях. Прежде всего надо выучить салатный язык. У огурца секрет в прилагательном: "соленый", а не "малосольный", для горошка важен суффикс, чтобы не путать его с горохом, в колбасе ценна профессия - "докторская", картошка годится любая, яйца только вкрутую.
- И это все? - вскричал темпераментный араб, замахиваясь на меня счетами.
- Это только начало, - успокоил я туземца, - сокровенная тайна салата - в соборности. Если нарезать слишком крупно, части сохранят свою неотесанную самобытность. Измельчите - она исчезнет вовсе. Нужна такая мера, когда острое льнет к пресному, а круглое к тупому.
На вид салат кажется случайным, но произвол ограничен искусством. Нет ничего труднее, чем солить по вкусу. Разве что варить до готовности и остановиться вовремя. Мудрость удерживает от лишнего. А ведь хочется! Щегольнуть, например, заемной пестротой креветки. Но улучшать своим чужое, как рисовать усы Джиоконде. Умный повар углубляет, не изобретая, глупый пишет кулинарные книги.
- А кто же такой Оливье? - спросил потрясенный хозяин.
- Сдача с Бородина. Пленный француз, царский повар. Точно о нем известно лишь то, что его не было.
Как и хотелось Неизвестному, мы расстались с арабом друзьями. На память о встрече я даже подарил ему книгу - шедевр своей бедной юности "Русская кухня для чайников".
Мы написали ее с другом наперегонки, страдая похмельем. Не удивительно, что книгу открывал рецепт китайского супа от головной боли. Но тогда я на нее не жаловался. Жизнь была насыщенной, а голова болела только с утра, правда - где бы ни просыпался.
Впрочем, в этих приключениях время бежало так быстро, что дней казалось больше, чем ночей. Возможно, так оно и было. Во всяком случае дневных богов у меня тогда было много, а ночного ни Одного.
Когда выпиваешь, откровения следуют без конца, стирая друг друга. Меня это ничуть не огорчало, потому что я черпал убеждения из книг, а их было много. Книги открывали мне глаза, пока их не стало столько, что я смотрел на окружающее со всех точек зрения, кроме своей.
Тогда-то Шульман и рассказал мне хасидскую притчу.
- Перед смертью равви Зуся сказал: "В ином мире меня не спросят: "Почему ты не был Моисеем?" Меня спросят: "Почему ты не был Зусей?""
Ехидна был прав, и я разочаровался в культуре, решив, что она всегда метафора: одно значит другое. Заставляя нас ходить по кругу, культура позволяет себя узнать, но не понять.
- Верно, - говорил ученый Шульман, - зато религия - это метонимия: одно - не другое, одно - это все, что есть, другого уже и не надо. Чтобы узнать об осени, нужен один желтый лист. И от безбожья избавит одно чудо…
- …а от одиночества - один марсианин, - согласился я, но не нашел в себе силы поверить Шульману.
Религия требует сверхъестественного не от Бога, а от человека. Она учит нас не бояться смерти, бороться с плотью, верить в загробную жизнь и ни за что не цепляться. Зная, что людям такое не под силу, я отправился к Пахомову.
- Не Бог тебе нужен, а родина, - сказал он, не скрывая моих недостатков, - ты - ведь вроде гостиницы в мавританском стиле, которую можно поставить где угодно, кроме Мавритании. Перенимая все, что можно, ты не догадываешься о том, что перенять нельзя. Во мне культура растет, ты собираешь гербарий. Культура, как ноги - о своих никто не помнит, а деревянные и не ноги вовсе. Запомни, цитата, культура не бывает чужой.
- А Петербург? - спросил я.
Пахомов небрежно задумался и многозначительно спросил:
- Помнишь Ракитина?
Я помнил. Егор Ракитин был большим человеком - он даже сонеты писал венками. По профессии Ракитин был капитаном недальнего плавания. Надеясь исправить опечатку, Ракитин стал моржом, чтобы переплыть Берингов пролив и сбежать в Америку. Арестовали его еще на Арбате. На допросах Ракитин столько рассказывал про ООН, что следователь положился на блатных, раскрыв им тайну предателя. Дело в том, что между русским Егором и славянским Ракитиным втерся бесспорный Соломонович. Когда готовый к худшему Ракитин вернулся в камеру, уголовники бросились на него гурьбой.
- Если распилить алмаз на бриллианты, - пытали они его, - сколько каратов уйдет в опилки?
Тюрьма не отбила в Ракитине охоты к странствиям. Дождавшись детанта, он отправился в Израиль и вынырнул на Гудзоне - без средств к существованию. Скинувшись, диссиденты помогли капитану обзавестись трехместной моторкой. Ее спустили на воду у статуи Свободы, но окрестили "Бабой-Ягой".
В память о мытарствах первым рейсом Ракитин отправился к ООН, но в районе сороковых улиц судно дало течь и затонуло на глазах международной общественности. Матросы - жена и дочка - спаслись вброд, Ракитин покинул палубу последним. Бредя по воде, он сдался властям, арестовавшим его за загрязнение Ист-ривер. Как и в прошлый раз, ООН не пришла на помощь, и Ракитина выручили соплеменники. Вскоре он уже торговал бриллиантами в хасидской лавочке на 47-й улице. Ракитина там легко узнать по татуировке на морские сюжеты.
Пахомов видел в Ракитине притчу и любил его в качестве блудного сына, но я все же рискнул рассказать ему о попугаях.
Одним погожим днем эти дорогие бразильские птицы, выбрав, как мы, свободу, сбежали из магазина тропической фауны, чтобы поселиться на приволье неподалеку от нашего дома. Но тут подступила зима, о которой в Бразилии и не слышали. Холода надвигались неотвратимо - как ледниковый период, только быстрее. Обреченные на вымирание попугаи эволюционировали, причем - залпом. Наперекор Брэму они придумали гнездо. Вскоре каждый столб в округе оброс их колючими домами. На снегу изумрудные птицы казались побочным продуктом белой горячки, и я обещал Пахомову их показать, хотя бы для профилактики.
Пахомов уклонился - попугаи его не убедили.
- Вот видишь, - брезгливо сказал он, - культура - от необходимости, а не от роскоши. Ее выбирают вместо смерти и ввиду ее. Она - последнее слово приговоренного. А ты что скажешь? Ом мани падме хум?
Крыть было нечем. Я понятия не имел, чем закончить свои дни. Все важное рано или поздно переставало им быть, и это значит, что последнее слово будет наверняка таким же лишним, как все остальные.
Жизнь моя состояла из пустяков. Существенной в ней была одна монотонность. Правда, иногда в бесцветном чередовании дней с ночами мне чудился ответ, но не на тот вопрос, ради которого я собирал фотоальбомы.
Неспособные вынести мерное движение лет, мы изобрели культуру, которая мешает разглядеть монотонность, остающуюся после того, как мы вымели из себя все, кроме дыхания. Только оно - вне культуры.
Мысль - мелодия, ее поют, дыхание - ритм, его мычат. Одно случается, другое сопутствует жизни, ничем не отличаясь от нее.