И каждый идет, мрачно понурив голову. Я остановился. Где-то на повороте проскрежетал трамвай. Я сделал два-три шага. И увидел, что с верхней части улицы бежит женщина в чаршафе. Я впервые вижу бегущую женщину в чаршафе. Ясно, что она от кого-то убегает, кто-то гонится за ней. Она не кричит. Лицо закрыто вуалью. Нет одной туфли, поэтому женщина прихрамывает. Глазами, привычными разглядывать скрытое под чаршафом и вуалью, я разглядел, что женщина пожилая. Обогнав задумчиво шагавшего по противоположной стороне улицы чиновника - я даже сегодня могу поклясться, что тот человек был чиновником, к тому же чиновником финансового ведомства, - женщина приблизилась ко мне и остановилась.
- Спасите меня, братья.
Может, она сказала что-то другое. Но я точно слышал, что слово "братья" она произнесла.
В начале улицы показались два французских солдата - из Иностранного легиона. Бегут, размахивая руками. Женщина рухнула к моим ногам. Чиновник финансового ведомства пошел в нашу сторону. На перекрестке в нижней части улицы обернулся какой-то мужчина. Посмотрел. Остался, не двигаясь, на своем месте. Легионеры кувырком - мне так показалось - подкатились к нам. Я загородил женщину собой. Один из солдат ударил меня в ухо боксерским хуком. Я зашатался. В глазах у меня потемнело, точнее сказать, я зажмурился. Слышу голоса:
- Ты, Шинаси, займись-ка тем мерзавцем, слева…
- Хорошо.
Я открыл глаза. Легионеры лежали, вытянувшись, на мостовой.
- Давай, парень, проваливай отсюда. (Это мне).
- Обопрись на мою руку, сестра. (Это женщине).
- Бей-эфенди, ты тоже мотай отсюда… (Это чиновнику).
Их было трое. Молодые люди. А может, не молодые, может, мне так показалось. Я вижу их ножи. Один из них вытер свой нож о кушак и заткнул за пояс. Взяв женщину под руки, они скрылись в парке Гюльхане.
Мы убиваем оккупантов. Теперь они уже боятся ходить поодиночке по всем улицам Большого Стамбула и по переулкам центра в Бейоглу не только по ночам, но и днем. Я знаю: этот страх делает их еще более жестокими. Они сотрудничают с полицией падишаха и врываются в наши дома, пытают наших людей в полицейских участках, а после тех, кто выжил, ссылают в африканскую пустыню, на затерянные острова в океане. Я знаю: они становятся еще более жестокими, мы убиваем их, переправляем их оружие в Анатолию, но среди тех, кто их убивает, кто ворует их оружие, меня нет. Я не умею ни убивать, ни воровать оружие. Вот почему я обрадовался как сумасшедший, когда Сулейман, с которым мы работали вместе в одной газете - я периодически рисовал для нее карикатуры, - предложил мне перебраться в Анатолию.
До Инеболу мы доплыли за семьдесят пять часов.
В Инеболу нет ни набережной, ни причала. Пароход бросает якорь в открытом море, а пассажиров переправляют к берегу на рыбачьих лодках. Если штормит - пароход, не останавливаясь, проплывает мимо Инеболу.
Инеболу - первый городок в Анатолии, который мне довелось увидеть. Именно здесь я впервые увидел обычную анатолийскую крестьянку. Я увидел ее на рынке. Она сидела на корточках у стены, даже не сняв со спины огромной вязанки дров. Я увидел ее ноги, похожие на головы двух огромных черепах, высунувшихся из одного панциря. Я увидел ее руки: ее священные руки, державшие веревку от вязанки дров, они были гневными, словно сжимали топорище, они были терпеливыми и нежными, словно качали колыбель.
Вот уже три ночи и четыре дня Тевфик, Сулейман и я в Инеболу. Тевфик - поэт. В прошлом году за одно свое стихотворение он даже получил от падишаха орден. И поэтому всю дорогу причитал: "Как бы этот орден на мою голову беды не навлек!"
* * *
Слышу рокот волн Черного моря. На причале юскюдарского ялы волны Босфора издают совсем другой звук - более мягкий, более таинственный. Я услышал жалобный гудок парохода. Это гудок парохода, на который посадили Сулеймана с Тевфиком. Заперли ли ребят в каюту, бросили ли в трюм? Ах ты черт побери! Меня охватило чувство безысходности. Безысходность становится все сильнее, превращаясь в черный стыд. Словно я не сдержал данное слово, словно не проявил солидарности, словно не поспешил на помощь. В какой-то момент в мыслях своих я дошел до того, что стал считать себя подлецом. Я встал с кровати. Керосиновая лампа еще горит. Я потушил ее. Во тьму комнаты бьет тусклый свет звездной ночи. Я сел на кровать Сулеймана. Она еще была теплой. Не понимаю, почему ребят развернули? Не должен ли я был сказать: "Отправьте обратно и меня!" Предал ли я своих друзей? Но был ли я им другом? Да, ведь Сулейман помог мне. Благодаря ему я здесь. Если бы меня отправили обратно, а их оставили, как бы они поступили? Наверное, не пикнули бы. Разве такие мысли, разве попытки найти оправдание - уже не подлость? Беспредельный ропот волн Черного моря заполняет собой комнату. Должно быть, поднялся ветер. Я понюхал его, высунувшись из окна. Пахнет солью, но не влажной солью Босфора, а совершенно мокрой солью… Я закрыл окно.
Ну, допустим, Тевфика вернули назад потому, что он получил орден от падишаха. А Сулеймана? Я уверен, что у того не было никаких связей с оккупационными войсками или чем-то подобным… Он бежал в Анатолию потому, что в Стамбуле увяз по горло в долгах.
Я так и не смог уснуть до утра.
* * *
Ахмед почесал затылок. Волосы на затылке сильно отрасли. "Надо опять попросить Измаила подстричь", - подумал он.
На следующее утро за ним пришел один из давешних полицейских. Мы вышли из гостиницы. На море было спокойно. На песчаном берегу вверх днищем лежали лодки, босоногие смуглые дети с криками бегали наперегонки между развешенных на просушку сетей. Мы вошли в кабинет на нижнем этаже какого-то двухэтажного деревянного дома. Точнее сказать, я вошел, а тот, который меня привел, остался ждать за дверью. Начальник местной Айн-Пе - человек в плаще, с папахой на голове - указал мне на стул, стоявший так, будто сросся с его столом. Я сел. Положил ногу на ногу. Не успел я войти в комнату, как почувствовал враждебность к этому человеку. Спрашиваю его с едва скрываемой, точнее, с совсем не скрываемой злостью:
- Вы почему моих друзей отправили обратно в Стамбул?
- Я не отправлял. Это приказ Анкары. Их вернули из-за их неблагонадежности.
Он начал выстукивать по столу барабанную дробь - очень тонкими, очень длинными пальцами правой руки - такими тонкими и длинными, что, кажется, их у него было не пять, а пять сотен. Ответив на мой вопрос тусклым бесцветным голосом, он замолчал. И глаза прищурил. И в то же время улыбается. Я чувствую, что вызываю у него сомнения, но так как я не понимаю, почему я вызвал сомнения, то начинаю нервничать еще сильнее. Я еще не знал о существовании профессии, задачей которой является сомневаться во всех людях, по поводу и без.
Он встал. Наклонился ко мне. И тем же усталым, тусклым голосом проговорил:
- Вы можете отправляться в Анкару, когда пожелаете. Вот вам сто лир подорожных. Извольте.
Положив мне деньги на колени, он выпрямился. И вновь выстукивает дробь.
Я встал. Деньги упали на пол. Я наклонился и поднял. Скомкав купюру, я засунул ее в карман брюк. Горестное отвращение охватило меня - то ли потому, что я наклонился, чтобы поднять деньги, то ли потому, что никогда прежде ни у кого просто так не брал денег, кроме деда, да и то лишь по мусульманским праздникам, то ли потому, что деньги мне на колени положил этот незнакомец с бесцветным голосом, в чем-то, как я чувствовал, меня подозревавший, то ли по множеству каких-то других причин, переполнивших мне душу своей темнотой. Я вышел, даже не попрощавшись с ним.
Первые слова, которые я услышал после того, как заказал чаю в кофейне, - я не заметил, кто их произнес, - были такими:
- Всех, кого вчера вечером погрузили на пароход, утопят в море неподалеку от мыса Керемпе. Приказ Анкары.
Я выскочил из кофейни. Запыхавшись, влетел к начальнику Айн-Пе.
- Говорят, Тевфика и Сулеймана утопят в море.
- От кого вы это слышали?
- В кофейне говорили.
- Кто?
- Не знаю.
- Не волнуйтесь, мой юный бей, все ваши друзья вернутся в Стамбул целыми и невредимыми.
Он сказал мне это таким скучающим, таким бесцветным голосом, что я даже не обиделся на то, что он назвал меня "юным беем", и поверил его словам.
Так на самом деле и произошло. Тевфик с Сулейманом, целые и невредимые, вернулись в Стамбул.
Один из них продолжал обманывать своих кредиторов, а второй написал новое стихотворение для падишаха. После того как объявили Республику, они работали в одной газете, которую издавало Министерство внутренних дел. А сейчас оба депутаты Великого национального собрания Турции.
* * *
Ахмед вытащил из-под подушки коробок спичек вместе с пачкой сигарет. Закурил сигарету. Измаил тихонько похрапывает.
С помощью хозяина гостиницы я нанял погонщика с ишаком и на следующий день на рассвете отправился в путь из Инеболу. Мне сказали, что по мере подъема в горы воздух похолодает. Пальто у меня легкое. Мне посоветовали грудь, спину и ноги в ботинках обернуть газетами. Так я и сделал. А еще купил себе огромную папаху серого цвета, каракулевую папаху. Ишаку было бы тяжело тащить и меня, и мой чемодан. К тому же сидеть верхом на ишаке - ниже моего достоинства.
Где-то через три четверти часа Инеболу остался позади. Но с горы, на которую мы поднимаемся, слева у ее подножия я вижу и городок, и Черное море, справа я вижу равнину, а перед собой - заснеженные вершины; на Черном море - летнее солнце, на равнине - весна, в горах - зима. Я остановился: