* * *
Многие на маминой работе собирались идти на праздничное первомайское шествие вместе со своими детьми. Погоду на 1 мая обещали отличную, и мама тоже решила взять с собой Фурмана.
Обычно все собирались рано-рано утром около работы – где-то на Авиамоторной – и шли оттуда к центру, вливаясь в общее движение колонн. Но Басе Иосифовне с маленьким Фурманом разрешили на этот раз присоединиться к своим попозже, тем более что и жили Фурманы почти в самом центре, на Садовом кольце в районе Петровки.
Условным местом встречи была выбрана улица Чернышевского. В гомонящей толпе, уже довольно давно, как выяснилось, никуда не двигавшейся, застеснявшегося Фурмана весело рассматривали, тормошили, с кем-то знакомили. Из детей сотрудников он оказался самым младшим. Другие дети, хохоча, бегали туда-сюда, приносили из ларьков мороженое и воду, кричали… Фурман, боясь потеряться, держался за маму и, встречаясь взглядом со знакомыми тетями, угостившими его конфетой, скованно улыбался на их шутки и подначивания.
Между прочим, здесь же, вместе со всеми, оказался и Глезин. Правда, Фурман не сразу понял, кто это, поскольку все называли высокого державшегося с насмешливой серьезностью мужчину по имени-отчеству – но как-то неразборчиво. Узнав у мамы, что этот дядя, который в самом начале крепко пожал руку "Фурману-младшему", и есть тот самый ГЛЕЗИН, "противный мамин начальник", Фурман даже вздрогнул. И хотя ничего особенно неприятного в нем пока вроде бы не проявлялось, надо было быть настороже…
Солнышко, от которого все отвыкли, стало пригревать совсем по-летнему, а толпа все не двигалась. Фурман уже совсем заскучал на одном месте, но вдруг все забеспокоились и тронулись, на ходу скликая своих. Вскоре, правда, опять встали, словно наткнувшись на что-то. И так, короткими рывками, начали двигаться, постепенно уплотняясь. Или ненадолго и ненамного раздвигаясь на каких-то больших перекрестках.
В какой-то момент до Фурмана дошло, что несущая их маленькую группку человеческая река – это всего лишь один из многих обходных ручейков настоящего потока, уже распаренно запрудившего и затопившего и весь проспект Маркса, и всю низину перед Манежем, и еще с угрожающим колыханием стекающего с улицы Горького… Народу-то, народу! Под сияющим голубым небом на всем пространстве между словно бы слегка просевшими строениями Манежной площади мощно раскатывались чудовищные голоса и глухо, усиленно билась музыка.
И вдруг – точно пронеслась большая волна – все стихло, только дыхание соседей стало слышным. Лица взрослых вокруг как-то по-особому торжественно изготовились. Величественный, ясный, низко звенящий голос облетел все углы и раструбы площадей, воздушно отмечая паузы и проникая внутрь предчувствием какого-то неминуемого восторга… "Пошли!" – казалось, выдохнул кто-то, и вдруг все качнулось, загремело, запело и – пошло, пошло, полилось раздвоенной горловиной на ту, Красную площадь.
Несло довольно быстро, движение направлялось чьими-то невидимыми резкими, тонкими, уверенными голосами. Спины, спины, головы, лица с непонятным одинаковым выражением загораживали от Фурмана хорошо знакомые очертания площади. Все смотрели куда-то направо, вытягивая шеи и повторяя: "Вон они! Вон они!" Над площадью колыхалась и тяжело парила знакомая Фурману мелодия, и все вокруг, улыбаясь, подхватывали слова припева: "КУ-БА, ЛЮБОВЬ МО-Я!"
Все дети давно уже ехали на руках и на плечах родителей, помахивая своими флажками и воздушными шарами, рядом даже какую-то взрослую девушку с трудом подсадили, чтобы она тоже что-то там увидела, а Фурману было стыдно и подумать, чтобы его маленькая мама тащила его на себе, и он только жался к ней, раздраженно шепча в общем шуме: "Меня же раздавят!.." и "Мне ничего не видно!" Мама, как могла, оберегала его от давки и с грустью извинялась: "Ну сыночек, ты же знаешь, мне тебя не поднять, ты же тяжелый… А вот так тебе не лучше видно?" – Нет! Нет! Все это было как-то глупо…
Песня кончилась, и человеческое море, словно по какому-то сигналу, остановилось. Звенящий голос диктора стал что-то говорить, и вдруг все хором крикнули несколько раз подряд: "ВИВА КУБА! ВИ-ВА! КУ-БА!" Невольно улыбаясь, Фурман спросил у мамы, что такое "Вива"? "Это значит "да здравствует!" Да здравствует Куба! – наклонилась к нему мама. – Куба – это такая далекая страна, остров. Сейчас на Мавзолее, рядом с Никитой Сергеевичем Хрущевым, стоит Фидель Кастро, руководитель этой страны, он приехал к нам в Москву на праздник… Тебе совсем-совсем ничего не видно, родной? А так? Ты встань на цыпочки!.." – Все было бесполезно. Но тут к ним повернулся оказавшийся рядом злой Глезин и, протягивая к Фурману руки, подзывая его, сказал торопливым глухим голосом: "Иди скорей сюда! Ну? Скорей, не бойся", – и быстрыми жестами показал, что хочет взять его на плечи. К ГЛЕЗИНУ – на плечи?! Нет. Нет. Не надо. Но мама, почему-то радостно смеясь, подтолкнула Фурмана: "Иди-иди. Не упрямься. Ну что же ты? Иди скорей к Залману Ароновичу, сыночек! Ты тогда все увидишь!" – И Фурман поднялся над головами, точно вынырнул… "Держись, держись крепче!" – сказал снизу Глезин. Лысина у него покраснела, светлые пряди по бокам растрепались. Фурману было неудобно, что он такой тяжелый и неуклюжий. "Теперь видишь? Тебе все видно, сыночек?" – успокоенно спрашивала мама. Фурман кивнул. Тут все снова закричали: "Вива Куба! Ур-ра-а-а!" – "Ну, что же ты? Давай вместе со всеми!" – приказал Глезин, и Фурман тоже негромко закричал.
Демонстрация вдруг тронулась. Фурман уже хотел слезать, но Глезин сказал: "Сиди! Сиди пока!" Мама кивнула, разрешая, и Фурман наконец поднял глаза. Справа, на неожиданно далекой трибуне Мавзолея Ленина, стояли в ряд человечки. В середине, чуть-чуть впереди остальных, были двое: беленький, сияющий, с благосклонной улыбкой Никита Сергеевич – Фурман его узнал, и еще один, покрепче, с большой черной бородой, в зеленой шапочке с козырьком и с каким-то расслабленно зорким темным взглядом. Это был кубинец Фидель Кастро, он приветственно и серьезно качал поднятой ладонью. Никита Сергеевич что-то доверчиво сказал ему на ухо, кивая на плывущий народ, и потом, когда все закричали "ура", по-доброму заулыбался, склонив голову набок, и тоже стал помахивать ладошкой. Фурману показалось, что Никита Сергеевич посматривает прямо на него и одобрительно машет как раз ему, Саше Фурману. Это странно тревожило и волновало…
Демонстрация уже заворачивала в знакомую маленькую улочку рядом с ГУМом. Фурман вдруг удивился, что идет своими ногами, – он вроде и не заметил, когда Глезин его снял.
Здесь, внутри этой узкой темной улочки, все уже было не таким праздничным. Все еще были возбуждены и веселы, двигаясь в живом коридоре солдат с автоматами и милиционеров с громкоговорителями. "А зачем у этих солдат автоматы?" – приставал Фурман к маме. Ему объяснили, что раз солдаты служат в армии, они и должны быть вооружены, а кроме того, на всякий случай – мало ли что может случиться, когда так много народу.
Милиционеры командовали в свои громкоговорители с каким-то нервным нетерпением, каким-то чуть-чуть слишком резким тоном – раздраженно подгоняли, короче, да и солдаты почему-то поглядывали с какой-то молчаливой нагловатостью – как будто все не прошли только что мимо Мавзолея перед Никитой Сергеевичем, а нарочно столпились здесь в обычной очереди…
Фурман уже устал, закапризничал и вскоре стал баловаться с соседними детьми. Все было понятно, но они еще очень долго не могли выйти из этого душного коридора и из всей этой красочной, возбужденно томящейся, жужжащей гущи людей, удовлетворенных началом больших праздников.
"Бала-бала"
Родители ушли в театр, и ко сну ребят готовила бабушка. Это происходило очень редко, поэтому во всех привычных процедурах ощущалась какая-то ритмическая неуверенность, на которую Фурман отвечал подробными указаниями, что именно и в какой последовательности он делает с мамой "всегда". Бабушка, днем тоже "всегда" державшая себя в руках, вскоре почувствовала сильное раздражение.
Боря давно уже лежал на своем раскладном диванчике и с видимым удовольствием читал, а Фурман услал бабушку – теперь за водичкой – и, неторопливо стягивая одежду, от избытка энергии бессмысленно болтал языком.
– Атлaбала, калaбала, балaбала-а-а, – с бездумной страстью и на большой скорости выводил Фурман. Однако вскоре язык стал вязнуть в согласных и захлебываться, и на никуда не ведущем звуке "грлссст" его спасло возвращение бабушки с чашкой воды.
Отпив и дав указание "туда поставь", Фурман упал на подушку и резво продолжил: "Клумба, блямба, тилимда-а, колямбда-а, балямбда-а…" Бабушка, хмурясь, собрала разбросанную Фурманом одежду (мама поступила бы по-другому) и стала неловко задергивать шторы. "Балят, балят, биля-а-ат!" – заливался Фурман. Боря отвлекся от книжки и внимательно посмотрел на него. "Тебе еще не пора заткнуться?" – холодно спросил он и, не дожидаясь ответа, уткнулся в книгу. "Гиля-а-а-ат, гилят!" – в пугающем восторге отрубил Фурман.
Устало оглядевшись, бабушка спросила Фурмана, где его книжка, но он только помотал головой и подергал плечами, показывая, что не в силах прервать свое выступление. Бабушка рассердилась и сказала, что раз он не может отвечать по-человечески, она не будет ему читать, а погасит свет и уйдет. "В той комнате", – ухитрился вставить Фурман в почти случайно появившуюся паузу. Под его неостановимо бурлящий речитатив бабушка тяжело поплелась в родительскую комнату, а когда она вернулась с книжкой, Фурман победоносно выкрикнул: "Полят, малят, блять!" – и, замолкнув, изумленно хихикнул. Оно как-то само выскочило.
Все подождали, не продолжит ли он. Фурман сидел с вылупленными глазами и пришибленно-идиотической улыбочкой. Потом бабушка взорвалась, первым ее словом было "хулиган!".