- Кроет! - усмехнулся Мещеряков. В первый раз и усмехнулся нынче. Потом задумался. - Это сколько же будет стоить по народному усмотрению лес хотя бы на полную избу? - спросил он у Брусенкова. - На крестовый дом, положим, три на три сажени? Им вот из чего нужно исходить, таксировщикам этим, не цену одной лесины определять, а сразу же цену крестьянского дома, после уже делить ее на число потребных бревен. И чтобы результат получился доступный среднему хозяину. А вдовам и малоимущим предусмотреть льготу. Согласный ты со мной?
- Пожалуй, что и так… Но ты обрати свое внимание, как тут сказано: "Не народ для власти, а власть для народа"! А?
- Это дело нынче известное, - сказал Мещеряков. - Как бы не было оно известно - кто бы и пошел воевать в партизанскую армию? И чего бы ради?
- Сколько я ни гляжу за своими отделами, - вздохнул Брусенков, - они все одно к анархии клонятся.
- А что?
- Приняли таксы, утвержденные для кабинетских лесов его величеством государем-императором в тысяча девятьсот шестнадцатом году!
- Ну, а когда они были справедливыми, те таксы…
- Царские таксы для народа - справедливые?!
- Нынче-то они уже не царские! Когда народ за них проголосовал добровольно.
- Верно что - много тебе известно, товарищ Мещеряков! А когда так, может, скажешь, - спросил Брусенков, подвинувшись еще ближе и положив руку на плечо Мещерякова, - может, скажешь: почто же ты освободил своей властью Власихина? Пошел против народу и его священной воли? Скажи! Когда тебе столь много известно и понятно…
И вдруг Мещеряков встал, резко сбросив руку с плеча. Засмеялся. Громко и весело засмеялся, нельзя было не вздрогнуть от этого смеха, и Брусенков вздрогнул, подумал: "У него победа, окончательная победа, оказывается, уже назначена! День и час! То-то он об избе и спрашивал о новой! Три на три сажени!"
- Скажи ты мне: сильно он тебе шею грызет, Власихин, а? Руку на сердце и - скажи! - спросил Мещеряков.
- Не мы с тобой, Мещеряков, поделили народ на красных и белых, на правых и неправых. Нам только нужно мерку понять, по которой это происходит. И когда был апостол на весь мир и по сю пору им желает остаться, мало того другие есть, которые по несознательности либо как тоже этого могут желать, а в действительности апостол тот по новой мерке - ничто, как бремя и бесповоротный враг, - от такого надо освободиться. Когда же народ его судит, сам достигая высшей сознательности, а ты в ту торжественную минуту, гнусно насмехаясь, бьешь по руке народного правосудия - как это называется?
- Не все у тебя понятное, товарищ Брусенков. Удивительно, как по сей день ты переживаешь Власихина этого? - усмехнулся Мещеряков, уже по-другому усмехнулся и другой сделался в лице. - Почему это - не можешь ты без врагов, нужны они тебе, как воздух? И что бы ты делал посреди одних только друзей угадать невозможно!
- Почему ты обо мне? Почему выставляешь мою личность, когда о народном приговоре идет речь?
- Не шуми. Суд был твой. По крайности, наполовину - твой. Но ты уже нынче об этой своей половине не поминаешь. Говоришь: "Народ! Только он - и больше никто!"
- Ты и суда не видел. Вступил с эскадронами на площадь - когда? Суд был уже решенный!
- Увидел…
- Умный?
- Который раз - бываю. Когда это сильно нужно.
- И завистливый?
- Завистливый. Особенно в бою. Когда кто лучше меня дерется, да еще - и против меня же.
- Еще бы - товарищ главнокомандующий. Только испытать бы: взять у тебя главнокомандующего - что останется от товарища?
- Войну кончим - время покажет, что и от кого останется.
- Ты вот что, товарищеский, независтливый, умный, - ты понять можешь: власть берем. А чем? Властью же! Что другое придумаешь? Не придумаешь! В кожаной курточке, в папахе серой и героем-освободителем перед народом куда интереснее красоваться. Но не каждого на это купишь. Кто-то и без геройского виду революцию делает. И геройскую и черную работу. Все, что потребуется, то и делает. Легко тебе жить, товарищ Мещеряков. Другим-то как от легкости твоей? Ты-то людей вовсе не стреляешь? Не бывает?
- Бывает.
- Хотя бы в Знаменской своего же эскадронца стрелил. По ошибке, да?
- Признаюсь.
- Но не об одном же случае речь! Ты скажи в принципе: почему тебе стрелять можно, а других ты убийцами готов вовсе назвать? Ответь, будь такой добрый. - Брусенков медленно, не спуская глаз с Мещерякова, стал приближаться к окну… Шаг, другой… Приостановился, повторил: Убийцами?..
Мещеряков опять сидел на стуле - нога на ногу, чуть согнувшись и обхватив руками колено. Покачивался на стуле. Думал.
Брусенков почему-то уперся взглядом в ту ногу главкома, которая лежала сверху, в блестящий хромовый сапог. Смотрел долго, потом спросил:
- Ну?
- Я воюю оружием, товарищ Брусенков. Я не убью - меня убьют. Ясно-понятно. И люди идут ко мне - знают, куда идут: в армию, под оружие. На другое на что я ни на столько не годен и не возьмусь за другое. Не имею права. За другое взялся товарищ Брусенков - воевать словом, делом, но - без оружия. Взялся - не жалуйся, не свое оружие не хватай. Управляйся с живыми, с мертвыми - это каждый может. Они же во всем с тобою согласные, мертвецы. Но в том и дело - тебе такие нужны. Подумай, может, ты выйдешь, скажешь: не умею с живыми! Не умею без оружия! Подумай…
- Ну вот, поговорили.
И тут Брусенков сел на подоконник. Плоская поджарая спина его в темной рубахе приняла солнечное тепло. Легкое было тепло. Он еще сказал:
- Спасибо за разговор. Время и кончать…
- Время… - согласился Мещеряков. Встал.
И когда он снова встал, Брусенков неистово упрекнул себя: зачем он разговор затеял, зачем довел его до того конца, когда уже Мещеряков не мог о чем-то не догадаться? Как допустил, сделал это? Он еще сильнее прижался спиной к оконному стеклу, а когда раздался треск, он подумал: не его ли это спина стекло раздавила?
Но это было лишь мгновенное недоумение - стекло затрещало, засвистело, зазвенело в соседнем окне, Брусенков перехваченным горлом крикнул: "Гран-ната!!!" - и бросился к двери. Он ударил дверь ногой, и когда понял, что Мещерякова нет рядом с ним, что его не видно, грохнулся на пол.
Падая на руки, чтобы проще было снова вскочить и броситься на Мещерякова, он в то же время подумал, что, если Мещеряков будет прыгать через него, устремляясь в дверь, он схватит его за ногу в блестящем сапоге…
На залитом все тем же легким солнечным светом полу было отпечатано множество различных следов: подошвы - каблуки, подошвы - каблуки, - пестрая, узорчатая и широкая, от стены до стены, тропа следов грелась в этом свете. И тихо было…
Потом в дверях появились люди, три человека, четвертый чуть позади, люди, которые должны были схватить Мещерякова в коридоре. По глазам одного из них он понял, куда надо смотреть, и оглянулся почти назад.
Стул, на котором только что сидел Мещеряков, стоял теперь у окна, вплотную к простенку. На стуле, поблескивая свежей ваксой, - сапоги Мещерякова. Вытянувшийся вдоль оконного проема и сбоку от него стоял и сам Мещеряков. В одной руке - наган, в другой - граната… Граната-лимонка, а вовсе не та бутылка без капсюля, которую бросал в окно Толя Стрельников. Это ошеломило Брусенкова, он приподнялся на руках и теперь уже видел лицо Мещерякова - напряженное, побледневшее и загадочное. Мещеряков смотрел на площадь, смотрел очень странно - скрываясь в простенке и поднявшись над окном, он снова заглядывал в окно, только уже сверху. Ему можно было так смотреть, потому что шея у него оказалась длинная-длинная и тонкая. Она тянулась из ворота расстегнутой гимнастерки.
Еще привстав с полу, Брусенков понял все, что произошло, все, что сделал Мещеряков…
Он вот что успел: подхватить гранату, брошенную Толей Стрельниковым, и выбросить ее обратно; подставить стул к стене рядом с целым окном и вскочить на этот стул. Теперь, стоя в простенке, он был не виден с улицы. С улицы могли стрелять, заранее взяв на прицел подоконник, но Мещеряков заглядывал в окно сверху, готовый тоже в любой миг выстрелить и бросить гранату.
В этом положении его нельзя было схватить и отсюда, с этой стороны: он в мгновение мог выскочить в окно, а гранату бросить в комнату и еще выстрелить из нагана.
Медленно Мещеряков повернул загадочное лицо, так же медленно выпрямляясь на стуле и все еще наблюдая за площадью. По нагану пробежал солнечный зайчик, ствол блеснул, как лезвие. Из другой руки несколькими темными квадратами глядела лимонка.
Брусенков ждал…
Когда они встретились взглядами, Брусенков вдруг подумал, что лицо не было загадочным - наоборот, оно само озабочено загадкой: что же это было? Для чего?
Брусенков подошел к разбитому окну, распахнул его. Внизу, в палисаднике, лежала граната-бутылка, угадав горлышком в ямку и выставив кверху пустое капсюльное гнездо.
Чуть поодаль по площади шел Толя Стрельников, размахивая единственной рукой и с любопытством поглядывая на окна штаба.
- Вот, - сказал Брусенков, - вот так-то. И окна ради тебя не пожалели, товарищ главком! Чем только будем стеклить - стекла-то нынче нигде же нету?.. - и засмеялся.
Мещеряков соскочил со стула, сунул свою лимонку в карман, наган в кобуру и, застегивая пуговицы гимнастерки, спросил устало и даже как-то безразлично:
- Ты что же думал: главнокомандующий на словах только может, да? Рассказывает о себе громкие слова, а пугни его в тот момент из мешка - он и… Так думал?
Брусенков засмеялся снова громко и весело. Мещеряков еще сказал: