Если почему-либо Алеша задерживался, мы начинали беспокоиться, проявляя это беспокойство всяк по-своему. Дубицкий, оставлявший на первой полосе место для "оперативного" материала Лавриненко, делался злее обыкновенного и с небывалой яростью набрасывался на Кузеса, по рассеянности утянувшего из секретарского пенала хорошо заточенный карандаш; Тихвинский близоруко щурился и без всякой надобности начинал тщательно и сосредоточенно протирать очки; шофер Лаврентий Еремин часами неподвижно сидел в кабине полуторки и все о чем-то думал; наборщики Макогон и Михайлов, молчаливые, ожесточенно выклевывали из касс черные буковки, делая при наборе материала ошибок в два раза больше обычной их нормы; наш славный первопечатник Иван Обухов почему-то никак не мог приправить полосу на своей доисторической "американке" и сквернословил так, что на полевой почте, расположенной поблизости от нас, сортировщица писем Верочка затыкала уши…
А спроси этих людей, отчего они не в духе, никто не укажет на истинную причину! Больше того, я готов поклясться, что ни один из нас в те минуты и не думал вовсе об Алеше Лавриненко; беспокойная мысль о нем жила подсознательно.
Но стоило ему появиться, как все вдруг преображались: Андрей весело обшаривал Алешкины карманы, извлекая из них заметки; Юра Кузес приветствовал пришествие военкора каким-то восторженным междометием; Валька стоял в стороне и тихо, задумчиво улыбался, распустив припухлые свои мягкие губы: Иван Обухов, высунувшись из закрытого кузова машины, скалил в доброй ухмылке щербатый рот; Лавра выскакивал из кабины и с несвойственной его летам прытью мчался на кухню за едой; озорной Макогон играл на губах встречный марш; Миша Михайлов обнимал Алешу, пачкая его типографской краской; редактор Шуренков старался поскорее утащить военкора в свою землянку и выудить у него последние новости с переднего края…
Сделав все свои дела в редакции, Лавриненко отправлялся на полевую почту, помогал там щекастой, круглой и румяной, как анисовое яблоко, Верочке сортировать конверты и только потом уж возвращался на передовую.
Как-то Алеша не приходил к нам целых две недели. Тихвинский уже собирался пойти к саперам и узнать, что с нашим военкором, почему он не бывает в редакции и не присылает заметки. Но к вечеру Лавриненко пришел сам и, не отвечая на вопросы наборщиков, кинувшихся ему навстречу, направился прямо к Дубицкому.
- Где ты пропадал, орел? - обрадовался Андрей. - Давай корреспонденцию, а то на первую полосу ставить нечего!
Лавриненко, необычно подтянутый, в новенькой гимнастерке с белоснежным подворотничком, в новых, начищенных до сияния сапогах, виновато засопел и вместо маленькой заметки положил перед изумленным секретарем толстенную общую тетрадь.
- Что это? - Андрей подозрительно посмотрел на сконфуженного солдата. - Неужели стихи?
- Угу. "Млечный П-путь". Поэму н-написал, - пробормотал Алеша: недавно он был контужен и с той поры заикался.
- А заметку? - спросил Андрей в отчаянии.
- Н-нет. Не н-написал…
Дубицкий тяжко вздохнул.
- Без ножа зарезал, разбойник!.. Ну давай свою поэму, почитаем… А что это за "В. А."? Кому предназначено сие посвящение? Уж не Верочке ли? Тоже нашел Дульцинею! Зря, Алешенька, зря! Она, кажется, давно уж влюблена в нашего Вальку… - Андрей глянул на Лавриненко и, испугавшись, умолк: мучительная краска покрыла лицо солдата.
Андрей встал, порывисто взял военкора за плечи.
- Прости, Алеша… Прости, дружок… Какой же я подлец!
Лавриненко вырвался, выскочил из блиндажа и, припадая на левую ногу больше прежнего, быстро заковылял к лесу. Макогон, Михайлов и Еремин долго и недоумевающе глядели ему вслед.
А ночью до самого утра в землянке секретаря коптила лампа, сооруженная Лаврой из снарядной гильзы. Андрей и Валька, склонившись над Алешкиной поэмой, приводили ее в порядок. Особенно старался Тихвинский.
- Как думаешь. Валька, стоит сохранять посвящение? - спросил его Андрей.
Тихвинский поднял голову и внимательно посмотрел в глаза Дубицкому.
- Обязательно! - горячо сказал он.
- Правильно! - согласился Андрей, радуясь чему-то.
Они вышли из блиндажа, чтобы глотнуть свежего воздуха. Не сговариваясь, глянули на небо. Над ними высоко-высоко белым мерцающим полотном от горизонта до горизонта протянулся великий звездный шлях, и среди этих звезд заботливо тарахтел крошечный невидимый самолет.
- "Кукурузничек" наш не спит, - тихо сказал Андрей.
Валька промолчал. Он, не мигая, все смотрел и смотрел на Млечный Путь, распростершийся над огромным загадочным миром.
Где-то совсем рядом в уютном блиндажике крепко спала Верочка.
Ата Ниязов
Его "открыл" для дивизионки Юра Кузес. С некоих пор на страницах нашей газеты замелькала фамилия Ниязов. Она стояла обычно под самыми горячими, взволнованными, или, как любил говаривать наш редактор, "эмоциональными", корреспонденциями и по этой-то, видать, причине скоро перекочевала и на полосы армейской газеты, породив ревнивое чувство у Шуренкова.
Когда в наших умах возникала какая-нибудь идея, сулившая в недалеком будущем "гвоздь", Кузес восклицал:
- Это может сделать только Ата Ниязов!
- А не подарит твой Ата нашу идею Погарскому? - сердито спрашивал Шуренков, имея в виду редактора армейской газеты, славившегося среди работников фронтовой печати сказочной репутацией виртуоза в журналистском деле. - Ты бы, Юра, хоть привел Ниязова в редакцию. Я б побеседовал с ним, разъяснил ему, что существует на свете такая штука, которую зовут газетной этикой. А еще лучше - проведи меня сегодня же к нему, - вдруг решил капитан.
Под вечер Кузес и Шуренков отправились на передовую.
Миновав урочище, они очень скоро достигли того места, где когда-то было селение, а сейчас только мрачные, черные и длинные печные трубы, жутко целившиеся в небо, говорили о том, что селение тут все-таки стояло. Сколько же лет оно стояло? Сто… двести… триста? А может, и всю тысячу? Сколько поколений родилось тут, жило, умерло, вновь родилось, опять умерло и опять родилось?! Сколько девичьих песен прозвенело, сколько влюбленных сердец протрепетало…
Шуренков нахмурил белесые брови, по-ребячьи шмыгнул носом и еще раз окинул взглядом безрадостную картину. Уродливые обломки домов, щербатые черные провалы погребиц, заброшенные, полусгнившие, запыленные колодцы, в которых где-то глубоко-глубоко печально и тускло брезжила вода, подернутая неживой пленкой, точно глаз тяжело раненного, умирающего человека.
От такого зрелища на душе становилось тоскливо и одиноко. Хотелось скорее бежать отсюда, увидеть людей и говорить с ними, говорить… Но для этого Шуренкову и Кузесу надобно было метров двести проползти по-пластунски, спрыгнуть в ход сообщения и по нему спуститься к реке, отыскать там землянку заместителя командира батальона по политчасти гвардии капитана Ниязова - этого чудесного, по словам Кузеса, туркмена.
Ползли они минут сорок, а казалось - целую вечность. Немцы почему-то облюбовали этот клочок земли, названный нашими солдатами "долиной смерти", для своих методических минометно-артиллерийских налетов: когда б ни полз через эту проклятую долину, обязательно угодишь под обстрел.
Кубарем свалившись в ход сообщения, журналисты некоторое время сидели на его дне и, потные, грязные, виновато глядели друг на друга, будто совершили что-то стыдное, недостойное настоящего человека. Вот и скажи теперь кому-нибудь о своей удали, когда ползаешь на животе перед противником… На войне, как известно, ползают на брюхе все, но никто еще не испытывал при этом радости, и никому еще в голову не пришло похвастаться этим…
- Вас не задело, товарищ капитан? - спросил редактора жалостливый Кузес, оглядывая маленькую, щуплую, далеко не воинственную фигуру сидящего перед ним человека.
- Нет, ничего, Юра. Пойдем дальше.
Они поднялись и быстро пошли, ориентируясь по указателям, расставленным по всему ходу сообщения, к реке. Низкорослый Шуренков шагал не пригибаясь. Кузесу же приходилось переламываться в узкой своей, девичьей талии чуть ли не надвое, чтобы его голова не маячила над траншеей.
По тугой прохладе, властно вторгнувшейся в траншею и вдруг обнявшей их, они поняли, что река близко. Заспешили.
- Ну, скоро, что ли? - нетерпеливо спросил Шуренков.
- Сейчас, товарищ капитан. Вон за тем изгибом…
За изгибом траншеи их остановил было черный, как египтянин, солдат, но, быстро узнав Кузеса, обрадовался, заулыбался, сверкнул белой молнией зубов, сказал:
- Наш Юрыка пришель… хорошо пришель! Капитан в блиндаже…
Откинув плащ-палатку, служившую дверью, Шуренков, а за ним Кузес ступили в землянку и тотчас же закашлялись от густого, горячего и пахучего пара, хлынувшего в легкие, - вот так бывает, когда ты из предбанника открываешь дверь в парную деревенской бани где-нибудь на Средней Руси.
В ответ на кашель журналистов откуда-то из-за этого густого, многослойного пара раздался сочный, неудержимо радостный смех, а затем послышались и слова, такие же сочные и веселые:
- О! Юрыка!.. Редактор!.. Давай сюда. Будем чай пить, наш, туркменский… Товарыщи бойцы, посторонись мало-мало!..
Пар вылетел, как в трубу, через дверь землянки. Теперь Шуренков мог хорошо рассмотреть своего испытанного военкора и всех остальных, кто находился в блиндаже. Гвардии капитан Ата Ниязов, широкоплечий, коротконогий, большерукий, с черными, горячо поблескивавшими глазами, с горбатым носом, под которым пучок аккуратно подстриженных аспидной черни усов, узколицый, сидел на дне землянки, сложив ноги по-восточному, кренделем, и держал в руке на уровне рта большую пиалу. У его ног стояло ведро, наполненное какой-то темно-зеленой жидкостью, источавшей терпкий, ароматный запах.