- Ничего, отрастут. Опять коса будет, - сказала Ефросинья, села на кровать и не выдержала, расплакалась.
- Вах, нэ хорошо, очень нэ хорошо… - укоризненно сказал полковник. - Я ей, понимаешь, коньяк привез, форму новую привез - вон гляди, как Саша Якимов отгладил! Очень старался парень.
- А!.. - отрешенно махнула Ефросинья. - Это теперь все равно что зайцу балалайка…
Поблескивая новенькой Золотой Звездой, полковник прошелся, сел рядом, шумно и как-то по-особенному выразительно вздохнул, медленно, чуть покачивая головой:
- Знаю, Просэкова, твою беду… Знаю. Говорил я с этими, как их там… докторами. Но ты не унывай. Беда - это когда человек один, а когда много друзей - получается только маленькая неприятность. У тебя, Просэкова, целый полк друзей. И каких?! Крылатых! Слушай, давай сделаем маленькую неприятность аксакалу-профессору и оставим ему бутылку коньяку. Чтобы не обижался. Как ты на это смотришь?
Ефросинья ничего не поняла, а Дагоев уже кинулся к окну, навалился на подоконник и заглянул вниз.
- Очень хорошо - совсем низко! Ты из окна вылезти сможешь, Просэкова? Нет, прыгать не надо, там тебя примет Саша Якимов! Значит, полный порядок! Сегодня в семь ноль-ноль мы тебя ждем, машина будет в переулке. По газам и поехали.
- Какая машина? Куда поехали?!
- Как это куда? Ты что, стала плохо соображать, Просэкова?! Конечно, в полк поедем. Они думают, что Муса Дагоев такой лопух, что отдаст им на съедение своего лучшего летчика. Дэ-мо-би-ли-зу-ем, ты понимаешь, они говорят. Никогда! Мы еще повоюем, Просэкова! Слово старого летуна!
- А документы? - усомнилась Ефросинья.
- Какие такие документы?! Ты что, сюда с документами пришла? Все твои документы дома, в полку. Мы там сами разберемся, кто годен, а кто вообще никуда не годен. Идем на таран, Просэкова, тебе понятно?
- Так точно!
Так Ефросинья сбежала из львовского госпиталя.
А в полку произошло много перемен, начиная с того, что дагоевский разведывательно-бомбардировочный авиаполк еще с лета передан был в другое подчинение - 4-го Украинского фронта.
Теперь вместо разведывательного звена легкомоторных По-2 в полку была создана эскадрилья, сплошь сформированная из молодых ребят - сержантов-выпускников Павлодарской авиашколы. Занимались они не столько воздушной разведкой, сколько снабженческими операциями: каждую ночь, невзирая на погоду, летели на юг через Карпатские перевалы, везли оружие, взрывчатку, медикаменты в Словакию, где в тяжелейших, неравных и кровопролитных боях уже догорало пламя словацкого народного восстания.
На другой день по прибытии в полк Ефросинья Просекова была назначена на нелетную должность адъютанта начальника штаба этой самой эскадрильи. Дел оказалось немного, тем более что под рукой постоянно был технический состав, а летчиков она видела только на старте перед ночными вылетами - днем, как правило, они отсыпались. Даже не успела по-настоящему познакомиться с командиром эскадрильи капитаном Мухиным: он не вернулся с очередного задания.
Парни-летчики относились к ней снисходительно, меж собой называя "тетей Фросей", видимо, за то, что она ревностно следила за бытовыми, снабженческими нуждами, выколачивая для эскадрильи все положенное по нормам довольствия и даже не положенное. А через месяц, когда ей разрешили наконец летать, Ефросинья стала водить авиазвено к партизанам в Бескиды. Научила своих "мальчиков" кое-чему из секретов ночного пилотирования, и мнение о ней у летчиков резко переменилось. Они сразу признали в ней опытного беспощадно-строгого инструктора, каким, собственно, она и была в довоенном аэроклубе.
В январе уже в Словакии Ефросинье присвоили звание лейтенанта, а через десять дней чуть было не разжаловали "за попытку дезертирства". Прибывший в полк полковник из вышестоящего штаба, расследуя чрезвычайное "дело о побеге из госпиталя Е. С. Просековой", крепко поругался с Дагоевым, а потом вызвал "на ковер" Ефросинью. Увидев ее три ордена Славы, удивленно спросил:
- Это как же вы умудрились, лейтенант? Ведь, согласно положению, орденами Славы награждаются только лица из числа рядового и сержантского состава?
- А я и была из этого состава.
- Но вы же совершили побег из госпиталя?! По законам военного времени вас следует сурово наказать. Вплоть до разжалования в рядовые!
- Ну что ж, разжалуйте, - сказала Ефросинья. - Тогда и с орденами все будет соответствовать.
Суровый полковник подумал, поморщился, почесав в затылке, наконец махнул рукой:
- Ладно, идите…
И уехал. В приказе, который был вскоре спущен сверху, Ефросинье объявлялся строгий выговор с предупреждением о недопущении в дальнейшем подобных проступков, роняющих честь и достоинство офицера. Что касается Дагоева, то ему тоже не удалось избежать взыскания, - правда, в полку никто не знал, каким оно было - этот параграф приказа доводился только до руководящего состава.
Строгий выговор Ефросинье официально объявили на офицерском совещании полка. Зачитав приказ, Дагоев от себя добавил:
- Делай выводы, Просэкова! Чтобы впредь в госпиталь нэ попадать, чтобы шальные пули нэ хватать, надо летать грамотно, осмотрительно. А ты, я знаю, любишь напролом. Ухарство это. И ребята-сержанты твои тоже очертя голову в пекло лезут - надо или нэ надо. Смотри у меня, Просэкова! И потом, соображай: ведь война уже кончается.
Ефросинья, стоя, почтительно выслушала нотацию, хотя в душе-то понимала: не подходит для летчика подобная рассудочная "лесенка". Будешь осторожным - пули не схватишь, а не ранят - значит, в госпиталь не попадешь. А не попадешь, стало быть, и не сбежишь оттуда.
Уж куда лучше: зачехлить вовсе машину да в землянке чаи крутые, горячие гонять. А еще "разумнее" - дома на печке сидеть, веники березовые, грибы сушеные нюхать…
Недаром говорят: заикнешься - окликнется. Прямо на другой день в самом обычном разведывательном полете над рекой Гроной Ефросинья схватила ту самую шальную пулю. В левую руку, в предплечье.
От госпиталя решительно отказалась. Положили в свой, дивизионный лазарет (полковник Дагоев помог, поддержал). И хоть ранение было несложным, относилось к разряду легких, пришлось опять проваляться почти два месяца.
Там, в лазарете, используя часы вынужденного безделья, Ефросинья о многом раздумывала. О прошлом, о возможном будущем. А больше всего думала о Николае…
Еще в бытность свою адъютантом эскадрильи она часто бывала в полковом штабе и через строевой отдел разослала до десятка розыскных бумаг о Вахромееве. Ответы приходили: "Не значится", "Не числится" или в лучшем случае: "Переведен в другую часть". Никаких следов. Оказывается, дивизию его в ходе боев за Польшу и Силезию дважды переформировывали, а стрелкового полка с прежним номером вообще не существовало. (Это ей уже позднее объяснил начальник штаба, летавший во Львов на какое-то крупное совещание).
Она верила, убеждена была, что Николай жив. Ведь он, словно заговоренный, от самого Сталинграда и царапины не получил, не то что она - латаная-перелатаная, как и ее старенький "кукурузник"! Таких людей, прошедших адово пекло, пули потом сторонятся, облетают мимо. Не могло быть, просто не могло случиться, чтобы после всего пройденного, пережитого теперь, на исходе войны, его ранило, а тем более… Нет, Коля живой, непременно живой!
Ефросинья верила снам, а Николай часто приходил в ее сны веселым, уверенным, ласковым. Улыбался, шутил и не звал ее никуда (это хорошая примета), а шел рядом, покуривая самокрутку. А однажды Ефросинье привидилось, как они с Николаем опять стоят средь листвяжника на холодном осеннем ветру - на том памятном "Березовом седле", на перевале, где расстались девять лет назад. Оба такие же молодые, гонористые, несговорчивые: он не хочет просить, она не желает уступать, возвращаться обратно…
Потом с перевала они все-таки ушли вместе, только она не помнила в какую сторону: то ли к Черемше, то ли в противоположную - туда, куда она ушла когда-то одна, чтобы долгие годы жалеть и раскаиваться.
И еще она много думала о Дагоеве. Может быть, потому, что комполка часто навещал ее в лазарете: приезжал на машине, а позднее, после того как фронт отодвинулся дальше, прилетал на самолете - на одном из полковых "кукурузников".
Большой, несколько грузный, полковник Дагоев появлялся шумно, с непринужденным смехом и гортанными восклицаниями. От него волнующе пахло аэродромной свежестью, табаком, а иногда чуть-чуть - хорошим виноградным словацким вином.
Он любил привозить подарки. Всегда в деревянном ящике из-под сигнальных ракет (наверно, ординарец добывал эти порожние ящики на складе боепитания или у дежурных стартовиков). После отъезда Дагоева очередной ящик - а тут была разная снедь, сладости, деликатесы - делили на всю палату, всем хватало!
Ефросинья, конечно, знала о разговорах в полку… Но она не хотела разрывать давно сложившиеся хорошие, искренние товарищеские отношения с Дагоевым. Да и не смогла бы, потому что всегда помнила, как много он для нее сделал.
Наверно, он любил ее - так ей казалось. И не только ей. Однако Ефросинья убеждена была: решительного шага для признания он никогда не сделает. По крайней мере, до конца войны. Дагоев ведь знал, что все эти месяцы она упорно, исступленно разыскивала Николая. Ну а кроме того, между ними - между полковником Дагоевым и Ефросиньей всегда и непреодолимо стояла погибшая Сима Глаголина. Она была их общим другом…
Ефросинья вернулась в строй в конце марта. У аэродрома, на сосновой опушке, не обращая внимания на взлетающие самолеты, ошалело горланили грачи. Сиреневая дымка курилась над долиной, зеленели ивняки над дальней речушкой. На склоне соседнего холма пестро одетые крестьяне-словаки вымеривали шестами только что просохшую землю, готовясь к пахоте.