Бурнашов совсем было потерялся при форсирования Вислы, числился без вести пропавшим и вот тут, в Силезии, месяц назад вновь неожиданно объявился, провалявшись почти полгода по госпиталям.
Он сильно за это время похудел, сделался юношески поджарым. И если раньше крючковатый ястребиный нос делал его лицо настороженным, хищным, то теперь бугроватый шрам, пересекавший левую щеку, добавил к этому нечто жесткое, недоброе, даже, может быть, жестокое. Хотя Бурнашов, в сущности, был незлобивым, очень спокойным человеком и еще в Черемше славился чрезмерной деликатностью.
- Ну где там твой пленный? - нетерпеливо сказал Вахромеев. - Показывай, что за ариец.
- Понимаете, товарищ командир… - Бурнашов смущенно поежился. - Я тут двух ребят-автоматчиков с собой прихватил. А то она царапается, кусается, плюется. Ну прямо холера бешеная…
- Кто?!
- Да пленная летчица, язви ее в душу. Мы ее сцапали, ну, помяли немного, думали, ведь мужик. А оно, выходит, баба. Фрау - по-ихнему.
- Давай вводи, - сухо сказал Вахромеев.
Бурнашов четко повернулся кругом, направился к двери, но остановился. Спросил:
- И ребят позвать тоже, товарищ майор? А то ведь она прямо в морду кидается. Как рысь хищная.
- Не надо! - сердито отрезал Вахромеев. - Пусть за дверью ждут.
Еще не хватало сабантуй устраивать вокруг одной какой-то истеричной бабенки. Слава богу, их тут трое мужиков-гвардейцев. Надо будет успокоить ее, так уж как-нибудь сумеют.
Бурнашов ввел пленную летчицу, и поначалу ничего такого истеричного, злобного в ее облике Вахромеев не обнаружил. Молодая, лет двадцати, не больше. "Не фрау, а медхен. Девушка, - пользуясь запасом немецкого, мысленно поправил Вахромеев командира роты. - И видать, занозистая, нервная девка - глаза горят, мелко дрожат губы. Ну конечно, перетрусила: навалились солдаты, скрутили руки. И повели неизвестно куда. Мало ли что могла подумать…".
- А почему она вся мокрая?
- Да в бега ударилась. Выскочила из этого своего "шторха" - и через кусты к речке. В воду сиганула. Мы ее уже оттуда вылавливали. Ребята тоже накупались, прямо в амуниции. А второй летчик с ней был, так тот удрал. Скорее всего, утонул. Как нырнул с берега, так мы больше его и не видели. Наверно, пулю схватил. Пальба же была - ужас!
Вахромеев сделал несколько шагов к пленной и, разглядывая ее, остановился, но не близко и на всякий случай приготовился к неожиданностям. Да, лицо все в синяках, даже в кровоподтеках… "Нехорошо, очень некрасиво…". Вахромеев взглянул на Бурнашова, укоризненно покачал головой. Тот понял, стукнул каблуками.
- Напрасно думаете, товарищ майор! Вам же известно: я законы не только знаю, но и соблюдаю! - Бурнашов намекал на свою довоенную службу. А служил он, между прочим, участковым милиционером в Черемше. - Эти телесные повреждения она, извиняюсь, сама себе причинила. Как упала, так, значит, в приборную доску носом. Физиономией то есть. Аж все стекла вдребезги, и кровь на приборах. Это я лично засвидетельствовал.
- Оружие при ней было?
- А как же. Парабеллум. Вот, пожалуйста. - Бурнашов выложил на стол пистолет. Потом зачем-то вынул обойму и, посмеиваясь, стал щелчками выбрасывать из нее один за другим патроны. - Ну комедия была, товарищ майор! Она же, летчица, отстреливаться пыталась, а потом даже стреляться. Приставит эдак пистолет к виску и жмет. А оно, оружие то есть, ни гугу… И знаете почему? Заело казенник. Вот глядите, из чего они теперь гильзы делают. Из железа! Меди-то у них нет! А железная гильза, она, известно, сразу раздувается после выстрела. Да еще и пригорает - готова пробка, долотом выковыривай. Ну дожили фрицы до ручки: застрелиться и то нечем!
Пленная, конечно, поняла смысл разговора: негодующе отвела взгляд в сторону. А дрожать не перестала, очевидно, накупалась она основательно в ледяной воде.
Вахромеев припомнил кое-какие немецкие слова, которые волей-неволей пришлось запомнить за месяцы последнего наступления. Жестом показал в сторону стола:
- Немен зи пляц, фрейлейн. - Потом обернулся к ординарцу Прокопьеву: - Ну-ка быстренько сваргань кружку горячего чая! А то она зубами клацает.
Что-то долго не появлялся капитан Соменко… Летчица села на лавку к столу, Вахромеев - напротив. Он смотрел на пленную, а она смотрела на придвинутую парившую кружку с чаем. Смотрела брезгливо, с нескрываемым отвращением, как будто перед ней поставили бурду. А ведь это был настоящий сибирский чай - янтарно-бурый, крепко настоянный на кирпичной заварке. И не на какой-нибудь, а на фирменной, Иркутской чаеразвесочной фабрики, еще довоенной выделки! Этим кирпичным чаем Афоня Прокопьев запасся в прошлом году подо Львовом - специально для командира. Целый вещмешок нагрузил из попавшегося на пути трофейного продовольственного эшелона. А ей, видите ли, не нравится…
И все-таки Вахромеев не злился на пленную, наоборот, чем больше глядел, тем большую испытывал жалость. Нет, не ее он, пожалуй, жалел, не взъерошенную, насмерть перепуганную, готовую разрыдаться молодую женщину, которую жестокая прихоть войны вдруг швырнула с неба наземь, прямо на окопы скуластых, пропахших порохом "азиатов-варваров" (какими она конечно же представляет русских солдат).
Вахромеев жалел в ней летчицу, потому что именно это (кожаный шлем, летный комбинезон, легкие сапоги на "молниях") напомнило ему сейчас Ефросинью. И еще запах: острый - бензина, перемешанный с ароматом то ли духов, то ли женских волос, то ли новенькой хромовой кожи (может быть, именно так пахнет небо?). Вот такой же запах он запомнил, когда в прошлом году в июле под Жешувом нес на руках вдоль опушки разбившуюся Ефросинью. И такой же гарью пахло от ее комбинезона и сзади от огромного костра только что взорвавшегося самолета.
Вчера исполнилось ровно восемь месяцев с того дня, когда он отправил ее, впавшую в беспамятство, в тыловой госпиталь. Восемь месяцев полного неведения. Что с ней произошло дальше, выжила ли она - этого он до сих пор не знал.
Может быть, встреча с пленной немецкой летчицей - горькое напоминание о судьбе Ефросиньи?
Прибыл наконец капитан Соменко. За толстыми стеклами очков красные невыспавшиеся глаза - помначштаба опять просидел почти всю ночь над срочными оперативными документами, и Вахромеев знал это. Так ведь нельзя было не будить - переводить-то в полку больше некому.
Капитан попросил себе чаю, недовольно дуя в кружку, сказал:
- Надо бы протокол допроса вести, товарищ командир. Может, старшего писаря пригласить?
- Обойдемся без протокола, - сказал Вахромеев. Что ценного может сообщить прилетевшая откуда-то издалека летчица, и вообще, какой прок от ее показаний для них, для стрелкового полка? Все это сомнительно. Да и сам допрос ради формальности только.
- Положено вести протокол…
- Я сказал: обойдемся…
- Слушаюсь!
Прихлебывая чай, капитал стал задавать стандартные, обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, воинское звание, военная часть и т. д. Однако никаких ответов не последовало: пленная молчала, продолжая исподлобья злобно и затравленно глядеть в угол блиндажа.
- Молчит… - Капитан отвернулся от пленной, недовольно развел руками: привели какую-то желчную буку, которая строит из себя фюрершу. Стоит ли на нее тратить время? Отправить к чертовой матери в тыл, да и весь разговор. Там с ней разберутся.
- Нет, ты все-таки скажи ей, дурехе, что пыжится она зря. Напрасно, - настаивал Вахромеев. - Скажи, что через неделю от их рейха полетят дух и перья и всем им, нацистам, будет капут. Зачем, ради чего ей запираться?
Но тут случилось неожиданное: летчица вдруг вскочила и, выпучив белесые оловянные глаза, принялась орать - Соменко едва успевал переводить:
- Нет, никогда! Германия останется немецкой! Вам, недочеловекам, никогда не видеть Германии! Здесь, на Одере и Нейсе, вы останетесь, дальше вам не пройти! Вы будете разбиты у нашего порога! Так сказал фюрер!
Она орала так, что в блиндажную дверь встревоженно заглянул один из бурнашовских автоматчиков. А в заключение грохнула кулаком по столу - предназначенная ей кружка с чаем перевернулась.
Вахромеев мрачно насупился. Он смотрел на эту лупоглазую пигалицу, а в глазах у него, как зарево, вставало недавнее незабытое: падающие на бегу солдаты в выгоревших гимнастерках под Белгородом, днепровские кручи, где песок на брустверах был пополам перемешан с осколками, кирпичные развалины в Тарнополе, под которыми пал костьми весь взвод Егора Савушкина, и видимый отсюда полуразрушенный железнодорожный мост, ставший надгробьем для сотен наших ребят… И эта белобрысая стерва митингует здесь? Теперь, после всего пройденного, добытого и утраченного?!
В блиндаже сделалось тихо, стало слышно, как пролитый чай тонким ручейком сливается со стола на широкую деревянную лавку. А оттуда капает на пол.
- Прокопьев! - тихо, сквозь зубы, позвал Вахромеев. - Неси сюда тряпку. Живо!
Афоня нырнул за дверь и тут же подал командиру хозяйственную тряпку - старую солдатскую гимнастерку из б/у, из списанной ветоши.
- Не мне, ей подай… - процедил Вахромеев и вдруг резко повернулся, шагнул к пленной: - А ну, вытри! Сейчас же подотри, мать твою перетак, фрейлейн-дрейлейн!
Он сказал это негромко, спокойно, однако летчица сразу присела, посерела лицом: в сузившихся глазах советского офицера она увидела нечто страшное, гибельное для себя. Увидела, прочла такое, перед чем меркли, делались пустячными все ее предыдущие передряги.
Подхватив тряпку, она быстро вытерла стол, лавку, опасливо косясь на Вахромеева, всхлипывая и лопоча одновременно.