Павлушин горячился, но сдерживал себя. Должно быть, как всегда, он находил в борьбе с собой и в широких обобщениях убежище от напряжения и тревоги, вызываемых в нем столкновением с личным, хаотическим и, несмотря на мелкость, непреклонным. Этот парень имел какую-то родственную связь с его воспоминаниями, он, как и эти воспоминания, явился непрошеным.
- Уйти сейчас, товарищи, значит дезорганизовать, драпануть с поля сражения!
Хаос отступал, Павлушин снова находил себя, свое равновесие и волю.
- Тут вам не деревня: как вздумал, так и пошел с поля в клуню. Да и деревня нынче не такая. Задвижка сейчас - фронтовое задание. Каждой задвижкой мы убеждаем колеблющегося, укрепляем союзника.
Белокурый отступил в тень, к выходной двери, давая понять, что снимает с очереди свою просьбу и не выкладывает этого во всеуслышание лишь потому, что вполне согласен: вылез сейчас с отпуском зря.
Но Павлушину нужно было подтверждение, что его слова побеждают чужой хаос, и он спросил у белокурого:
- Что, товарищ Полетаев, отказываешься от своего заявления?
- Вижу, своего надо добиваться по-иному, - отозвался голос у двери.
Дверь скрипнула, открыв свой прямоугольник. Красная кирпичная стена, столб, груда лома и над всем этим видимое, как воздух ощутимое небо. Парень, очевидно, подержал дверь, а потом плотно ее затворил.
Высокий даже не оглянулся. Заметно заскучав, он промямлил еще настойчивее:
- А ты все же пусти меня в отпуск, товарищ Павлушин. Я от своего не отступлюсь.
Павлушин побагровел, стукнул по столу обоими кулаками.
- Ты кто? Военный? - крикнул он. - В Красной Армии служил? На недавнем сборе был? Отвечай, Бубликов: зачем был на сборе?
Бубликов разом вскочил с лавки. Но, тут же оправившись от окрика, плечи развернул уже помедленней и стоял вразвалку. Павлушин коротко взглянул на него, и он вытянулся, сдвинул ноги пятки вместе.
- Был, как полагается… Чтобы во всякий момент оборонять от врагов пролетарскую республику, СССР то есть.
Писательница с любопытством созерцала происходящее. По-прежнему сжимая кулаки, Павлушин вопрошал:
- Значит, тебе втолковали, что надо делать на фронте? А завод сейчас тот же фронт. Забыл?
Парень, видимо, оробел. Надвинул кепку на глаза.
- Разговор кончен, - холодно прибавил Павлушин. Слишком сильные средства пришлось, по его мнению, применять к Бубликову, настоящий рабочий должен с полуслова понимать такие вещи. - Ступай на работу. Через декаду получишь отпуск. А сейчас гоните вовсю задание. Мое слово твердо: сказал - "через декаду", так и будет.
Парень сделал поворот кругом и, крепко ступая на пятки, вышел. Досекин расправил бороду, сказал что-то о командирах, которые ходили на Сиваш, и при этом так победоносно глянул на писательницу, словно она и была разрушенным неприятельским укреплением.
- Сиваш Сивашем, - сухо заметил Павлушин, - а Полетаев мне крепко не нравится. На бузу эту с отпусками он подбивает ребят из штамповального отделения… Бубликов у него на поводу.
- Полетаев - сын раскулаченного. Последний год, правда, был мало связан…
- Там разберутся, как он был связан, много или мало.
Оба углубились в бумаги. Для них и бумаги были самой действительностью, тем же, что и разговор с Бубликовым и Полетаевым. А вот книга может быть и более значительной, чем отдельные явления действительности, но она никогда не будет самой этой действительностью, - если исключить отношение самого автора. И писательница вдруг почувствовала себя осиротелой, будто ее отставили в сторонку ради более серьезных и насущных занятий. Это ее рассердило и придало смелости. Она придвинула табурет к столу начальника цеха и попросила разрешения оторвать его от работы, чтобы задать вопрос.
- Пожалуйста. Что такое?
Она наклонилась к самому его уху:
- Я понимаю: если затеять против него дело, его происхождение явится для него отягощающим моментом… Однако я не вижу связи между отпуском и происхождением.
Павлушин окинул ее быстрым и очень зорким взглядом, как бы ища в ее внешности какое-то дополнение к ее полушепоту. И ответил громко, во всеуслышание:
- У нас тяжело с производством. Рабочие всё молодые, непроверенные, без дисциплины. А текущий момент нашего строительства требует, чтобы мы крепко взялись за дисциплину. И мы за нее возьмемся.
- Все это понятно. Не знаю, большой ли интерес имеет мой вопрос, но я все-таки повторю его. Тут для меня не практическое, а, честно говоря, вопрос морали… Ведь производство не бог, которому надо приносить жертвы.
- Эк загнули! Прямо как из древней истории!
- Вы не смейтесь, я серьезно.
- А мне и не до смеха, - ответил Павлушин. - Какой может быть смех, если приходится отвечать на философские вопросы, а я простой начальник цеха. Для вас - это вопрос нашего права, "морали", как вы выразились, вы это дело поставили, так сказать, над жизнью. Мы же должны подходить практически. А правилен ли такой наш подход, я вам покажу. Думаю - правилен. Почему Бубликову и Полетаеву отпуска удобны именно сейчас? А не через месяц?.. Бубликов не крестьянин. Отец его сапожник, живут они в городе, даже огорода не имеют. Полетаев и вовсе обитает в нашем заводском доме, в деревню никогда не ездит, кричит, что порвал с ней, так как у него там отец кулак. Следовательно, на полевые работы идти ни тому ни другому не нужно. Да по нашим местам и поздновато. И в таком случае их требование - блажь. Они же на своей блажи настаивают, хотя видят, что производству их требование прямо гроб. Хотя знают, что отпусти я их двоих - запросятся и другие. А этим другим, как мне известно, еще и много нужней. Например, рабочим, у которых семьи в деревне, женщины с молотьбой запоздали и так далее…
- Все это неоспоримо с фактической стороны.
- А стало быть, и с политической. Тут вот и есть наша сердцевина. Политика-то чья? Рабочего класса. Производство какое? Социалистическое. Каждый наш успех - маленькая победа на фронте освобождения всех трудящихся. И кто же позволит мешать этакому делу!
- Тем не менее вы отвечаете, как мне кажется, себе, а не мне, товарищ Павлушин.
- Я отвечаю так, как ответил бы на рабочем собрании. Там такую речь легко понимают.
- А я, если искренне признаться, - с трудом. Суть ведь не в том, чтобы понять формально. Я говорю о существе понимания. В понимании всегда заключено сочувствие.
Досекин, обожавший умственные беседы, внимательно слушал, зарывшись бородой в широколиственные планы. Он поглядел на писательницу своими младенчески ясными глазами и заявил:
- Хорошо сказано, именно сочувствие!
- Я понял, в чем плохо разбираются интеллигенты, - сказал Павлушин. - В простом счете, в арифметике. У какого-то вашего писателя рассказывается: если, чтобы спасти людей, прольется хоть одна детская слеза, делать этого нельзя.
- Да, у Достоевского. Не совсем так, но, впрочем, очень похоже.
- Похоже, похоже. Даже именно так. И вот такие сердобольные положат на войне миллионы солдат, а ради того чтобы не было войн, принести в жертву одного зловредного, самого кровавого старика пожалеют. Особливо если он полный генерал. Пусть дохнут с голода миллионы детей, лишь бы у нашего дитяти не навернулась слезинка… У рабочего счет куда проще. Он у нас земной, а не небесный. Удовлетворю я Бубликова с Полетаевым, а миллионы людей, ждущих освобождения от того, насколько хорошо будет работать советская промышленность, потому что она ведь не на себя работает, а на освобождение трудящихся всего мира, - эти люди потерпят от моей мягкотелости ущерб. Неужели это так трудно понять? Почему?
Если недоумевающий взгляд, которым смотрел на писательницу Досекин, как бы выражал ужас: неужели эта образованная пожилая женщина не знает даже такой житейской основы, как таблица умножения? - то в недоумении Павлушина сверкнул жесткий огонек подозрения. Он ждал ответа, равнозначного по глубине тем вопросам, которые возбудила писательница, - и не ради же подвоха!
Писательница увидела, что теряет у него с таким трудом завоеванное доверие, а оно для нее бесценно. Ей дорог не сам Павлушин, а его убеждения, она лишь проясняла их и углубляла для себя. Если бы ее в этот момент спросили, а так ли уж целенаправлен ее вопрос, не содержит ли он некоторой доли сочувствия неудачным просителям, она с искренней яростью отвергла бы такое предположение. "В самом деле, - ответила бы она, - разве можно сравнивать какие-то шкурные поползновения Бубликова и Полетаева с бесстрашной выдержкой и неподкупной суровостью людей из ряда Павлушиных!" Больше того, ведь суровы не только они, сурово и время. Проповедовать здесь, в дни прорыва, сердобольную отзывчивость… Нет, правы будут заводские руководящие организации, если попросят ее отсюда убраться!.. И трезвый голос саморазоблачения подсказал ей ответ. Она постаралась сформулировать его в точных, не поддающихся ни кривотолкованию, ни излишним углублениям фразах.
- Почему?.. Я это знаю. Потому, что я никогда не была в числе угнетенных. Потому, что мне подслащивали мой гнет подачками. Потому, что меня не ссылали на каторгу. Потому, что моих близких не убивали в тюрьме. Потому, что я, плохо или хорошо, прижилась к тем старым классам. И как же, товарищи, завидую я вашей цельности!
- Отлично говорите, - одобрил Досекин.
Павлушин промолчал. Он, вероятно, считал, что им всем стоит обдумать разговор.
В это время прекратился вой моторов за стеной, наступил обеденный перерыв.
Тишина ударила писательницу по слуху. Это показало ей, что нервы у нее достаточно перенапряжены.