XI
Целью ее пути был уединенный ящик, стоявший в сторонке внизу. Перед ним висели на веревке рябая от пересушенности, сливочного цвета бязевая простыня и носильное белье загадочных форм и странных размеров, белье бедняков. Здесь гулял ветер, разнося запахи жилого и гнилья.
Писательница храбро рассекала эти тяжкие веяния, которые становились тошнотворными, едва ветер приносил и примешивал к ним свежий запах осенней степи - сухую пыль, увядание и медленное сгорание под солнцем трав, целительную лекарственность безграничного растительного пространства.
Пробираясь по косогорам, писательница прикидывала, а иногда даже шептала вступление, развитие и заключение диалога с молодым Павлушиным. Верная своей теории любви, она, говоря по правде, спешно взращивала и натягивала симпатию к нему. Сначала он являлся ей неким отвлеченным человеческим несчастьем, сочувствовать которому ее учили столько книг и размышлений и сочувствовать которому, не составляло труда. Дочь Павлушина возбудила пока лишь жалость пополам с оскоминой от усилий разжевать эту вязкую психику. Разговор с Настей напоминал искусственную беседу без внутренней в ней необходимости. Разговаривать с девицей было чрезвычайно тяжело. А тут предстояло столкнуться с молодым человеком. В противовес сестре, унаследовавшей от забитых предков подозрительную осторожность, болезненную осмотрительность, переходящую по малорослости ее души в несмелость, юный Павлушин, если судить по внешности, должен предъявить озорство, претензию, буйство. Писательница потрухивала и искала сил в некой отвлеченной выкладке. Она предположила, что характер Павлушина расщепился в детях - на дочь и сына. Смесь же, существовавшая в ее художественном умозрении, должна быть прекрасна. Конфликт разметал семью Павлушина, но не разложил его личность. Взрывчатой силой семейной вражды была, вероятно, Настя. Но, к сожалению, она так и не разоткровенничалась относительно различных влияний на нее. А без этих влияний - без настойчивого притягивания (Маруся?), без отталкивания (мачеха?), без некоего вольнодумного брожения (брат или еще кто?) - никогда плоская, несмелая девица не высунула бы носа на сквозняк самостоятельного существования. Что же это за странная семья, из которой могут выходить молодые люди вроде этого одутловатого жителя асфальтового котла, Петра Павлушина, представшего перед ней после чудесного спасения из-под паровоза и грузовика? Относись она к Павлушину-отцу равнодушно и незаинтересованно, все ее внимание было бы сосредоточено на том, какие причины породили распад. А теперь она искала способ взять за руку юношу и привести его в отчий дом, чтобы насладиться счастьем восторга от этого своего поступка и скрывать этот восторг. "Может быть, это старость - уметь тайно радоваться человеческому источнику своих поступков, испытывать безграничную приверженность бабки к милому драматизму молодости, которая не скоро поймет, как смешны ее печали и горести перед великой печалью угасания?.."
Переполненная до краев противоречивыми чувствами писательница прохаживалась по жаре среди бурьянов и лачуг. Удаляясь от хижины Пашеты, она накалялась решимостью идти и разгадать загадку Петра, а возвращаясь, думала: "Притягательная, но вполне бесплодная идейка хотя бы со стороны пересечь путь Павлушина-отца". Писательница уже начинала внутренне бороться с этой идейкой, безотчетное подчинение ей испарялось. Столкновение с плотью павлушинских несчастий ничем ее не обогатило, принеся лишь новые узлы путаницы, усталости и недоумений.
Она вновь очутилась возле обрыва, где кончалась стежка и деревянная Нахаловка. В обрыве были вырыты пещеры, землянки с дерновыми крышами. Писательница повернула обратно, к Пашете. Итак, она скажет Петру:
"Я хочу понять - почему вы расстались с семьей? Почему нашли более приятным бросить приличную работу и валяться на полу в грязной конуре? Разбить свою жизнь и принести столько горя близким? Что вам надо, чтобы вернуться к прежней жизни? Что вас влечет сюда и что мешает там?"
Не глупо ли все, что она придумала?.. Но взвешивать уже было некогда. Дверь хибарки раскрылась, из нее вылез блудный сын в полосатой майке. Он прищурился на небо и натянул свой светло-голубой пиджак. Писательница остановилась.
- Новое дело! - сказал Петр. - Здравствуйте! Ко мне? Вижу, ко мне. Мне уж донесли, что вы меня тут с Настькой ищете. С утра посетители, прямо как к доктору. Наверно, желаете поговорить, на истинный путь наставить? Где желаете - здесь, на свежем воздухе, или заберетесь в наш шалаш? Секретно поговорить под крышей, конечно, лучше, но загляните: темно, смрадно, мебели - одна сухая трава, письменного стола не имеется, а диван вывезли. А впрочем, пожалуйте.
Противная зрелость и самоуверенность молодого человека мгновенно разбили вступление, развитие и заключение задуманной беседы. Однако писательница не растерялась; придумывая встречу, она воображала ее страшнее.
- Неужели родитель смикитил послать ко мне такую интеллигентную старушку, чтобы она взяла меня под ручку и, даже на завод не заходя, повела домой? Кажется, это называется "надзирательница"?
- Надзирательницы бывают в тюрьме. Гувернантка - хотите вы сказать…
- Ну, до тюрьмы еще далеко… Значит, сами прибрели? Сговорились с этой босячкой Настей и пожаловали? Мерси. Наболтали, назвонили про меня, скоро за деньги стану себя показывать. Авось в день на пол-литра сколочу, у станка-то за него как руки намотаешь!
Во время всей этой болтовни он шел впереди писательницы, уводя ее от своей хижины поближе к землянкам и пещерам, за которыми, сразу с косогора балки, начиналась, как море, бурьянная дичь степи, вызывающая, как то же море, как белое шоссе, чувство отрывания от места, на котором стоишь, от уклада, который создал сам, и он приковал тебя. Словом, тебя влечет к уходу, к перемене, движению, к заселению нового пространства. Но покамест Петр привел писательницу на какие-то задворки.
- Вот тут, если хотите, можно на кочечку сесть, а я покурю. Вы меня, конечно, угостите?
- У меня нечем, я не курю.
Писательница сказала это с таким смущением, словно ее сию же минуту могут заподозрить в скряжничестве.
- Жалко. Раз идете в гости к такому человеку, надо обо всем позаботиться. А если я без папиросы и разговаривать не стану, - зря, значит, тащились в этакий конец? Не расчет. У нас здесь всегда так: то хоть завались всего, то ни фига. Когда "завались", мы между собой времечко проводим, развлекаемся, ну, а "недостаток" - можем выступать по требованию почтеннейшей публики. Платите и заказывайте.
- Я могу дать денег, достаньте себе папиросы… Или в город пойдемте.
- В город - это махом. Можно здесь, три рубля коробка "Пушки". В ларьке, конечно, дешевле, зато у нас вольная торговля круглые сутки. Хоть и без налогов, однако предприятие рискует, потому и подороже. Может, вам еще кого привести? У нас ребята ежики, гоп со смыком. Ну, ну… Вижу - никто, кроме меня… Я сейчас.
Он сбежал вниз, на следующий уступ, где торчали гончарные и самоварные трубы, увенчивающие кровли нижних ящиков для жилья.
Писательница собралась с мыслями. Все их разрозненное трепетание неожиданно для нее самой слилось в одно: этого ребенка надо пожалеть. Вот куда надо просовывать щупальца сочувствия, вот где живая толща живого. Этот смущенный и наглый юноша с наспех усвоенными повадками падшего и преступного, по местному наименованию - блатного, - человек. Он жалок, смятен. И готов хоть умереть за свою ложную свободу - но только сейчас, сию минуту, на глазах у тех, с кем он спорит, а не в тишине, не в темноте, не наедине с собой. Без твердого убеждения, но увлечен. Пошатнулся, а потому непреклонен. Вероятно, последнее упрямство.
Все это писательница прикидывала, пока его не было. Но лишь только через несколько минут он явился с толстой, едва закуренной, но уже изжеванной папиросой, словоохотливый, но взвешивающий каждую фразу, - уверенность в том, что его можно жалеть, любить, понимать, снова поколебалась в ней. Конечно, ей было давно известно, что любой юноша некоторое время переживает полосу скрытой и скрываемой неуверенности, которая лишь продолжает отроческое свержение авторитетов, начиная от таблицы умножения и кончая родным отцом. Неуверенность происходит, вероятно, оттого, что молодой человек, очутившись один на один со всей сложностью мира, стоит перед ним в сознании собственной беспомощности, прикрывая ее плохой хитростью и манерностью. Писательница не раз наблюдала такое щегольское смятение, знала ему цену и в данном случае с первого взгляда узнала его. И все же, вместо жалости, ее наполняла какая-то тревога. Кроме того, подобно отцу, когда тот не желал давать сведений, которые он придерживал в недрах цеха, Петр выбил у нее почин в ведении разговора. Но старший Павлушин делал это спокойно и с достоинством, не скрывая расчета, но и не подчеркивая его из вежливости, из деликатного отношения к самолюбию собеседника. Молодой же еще не справлялся со своими положительными качествами; его развязность слишком уж била в глаза. Она закурил, пышно дымя, вторую папиросу и, жуя толстый мундштук, признался: