Петров Евгений Петрович - Осторожно, овеяно веками! (сборник) стр 16.

Шрифт
Фон

– Нет, вы же слышали. Они не хотят голого смехачества. Собаку нужно разрешать в плане героики сегодняшнего дня! – возразил Ович. – Во-первых, нужно писать в стихах.

– А она может стихами?

– Какое нам дело! Пусть перестроится. У нее для этого есть целая неделя.

– Обязательно в стихах. Куплеты, значит, героические – про блюминги или эти… как они называются… банкаброши. А рефрен можно полегче, специально для собаки с юмористическим уклоном. Например… сейчас… сейчас… та-ра, та-ра, та-ра… Ага… Вот:

Побольше штреков, шахт и лав.
Гав-гав,
Гав-гав,
Гав-гав.

– Ты дурак, бука! – закричал Вертер. – Так тебе худсовет и позволит, чтоб собака говорила "гав-гав". Они против этого. За собакой нельзя забывать живого человека!

– Надо переделать… Ту-ру, ту-ру, ту-ру… Так. Готово:

Побольше штреков, шахт и лав.
Ура! Да здравствует Моснав!

– А это не мелко для собаки?

– Глупое замечание. Моснав – это общество спасения на водах. Там, где мелко, они не спасают.

– Давайте вообще бросим стихи. Стихи всегда толкают на ошибки, на вульгаризаторство. Стесняют размер, метр. Только хочешь высказать правильную критическую мысль, мешает цензура или рифмы нет.

– Может, дать собаке разговорный жанр? Монолог? Фельетон?

– Не стоит. В этом тоже таятся опасности. Того не отразишь, этого не отобразишь. Надо все иначе.

Репертуар для говорящей собаки Брунгильды был доставлен в условленный срок.

Под сумеречным куполом цирка собрались все – и худсовет в полном составе, и несколько опухший Мазуччио, что надо приписать неумеренному употреблению кавьяра, и размагнитившаяся от безделья Брунгильда.

Читку вел Вертер. Он же давал объяснения:

– Шпрехшталмейстер объявляет выход говорящей собаки. Выносят маленький стол, накрытый сукном. На столе, графин и колокольчик. Появляется Брунгильда. Конечно, все эти буржуазные штуки – бубенчики, бантики и локоны – долой. Скромная толстовка и брезентовый портфель. Костюм рядового общественника. И Брунгильда читает небольшой, двенадцать страниц на машинке, творческий документ.

И Вертер уже открыл розовую пасть, чтобы огласить речь Брунгильды, как вдруг капитан Мазуччио сделал шаг вперед.

– Вифиль? – спросил он. – Сколько страниц?

– На машинке двенадцать, – ответил дед Мурзилка.

– Абер, – сказал капитан, – их штербе: я умираю. Ведь это все-таки собака. Так сказать, хунд. Она не может двенадцать страниц на машинке. Я буду жаловаться.

– Это что же, вроде как бы самокритика получается? – усмехнувшись, спросил председатель. – Нет, теперь я ясно вижу, что этой собаке нужно дать по рукам. И крепко дать.

– Брудер, – умоляюще сказал Мазуччио, – это еще юная хунд. Она еще не все знает. Она хочет. Но она не может.

– Некогда, некогда, – молвил председатель, – обойдемся без собаки. Будет одним номером меньше. Воленс-неволенс, а я вас уволенс.

Здесь побледнел даже неустрашимый капитан. Он подозвал Брунгильду и вышел из цирка, размахивая руками и бормоча: "Это все-таки хунд. Она не может все сразу".

Следы говорящей собаки потерялись.

Одни утверждают, что собака опустилась, разучилась говорить свои унзер, брудер и абер, что она превратилась в обыкновенную дворнягу и что теперь ее зовут Полкан.

Но это нытики-одиночки, комнатные скептики.

Другие говорят иное. Они заявляют, что сведения у них самые свежие, что Брунгильда здорова, выступает и имеет успех. Говорят даже, что, кроме старых слов, она освоила несколько новых. Конечно, это не двенадцать страниц на машинке, но все-таки кое-что.

На зеленой садовой скамейке

На бульваре сидели бывшие попутчики, союзники и враги, а ныне писатели, стоящие на советской платформе. Курили, болтали, рассматривали прохожих, по секрету друг от друга записывали метафоры.

– Сельвинский теперь друг ламутского народа.

– А я что, враг? Честное слово, обидно. Затирают.

– Тогда напишите письмо в "Литгазету", что вы тоже друг. Так сказать, кунак ламутского народа.

– И напишу.

– Бросьте, Флобер не придал бы этому никакого значения.

– Товарищ, есть вещь, которая меня злит. Это литературная обойма.

– Что, что?

– Ну, знаете, как револьверная обойма. Входит семь патронов – и больше ни одного не впихнете. Так и в критических обзорах. Есть несколько фамилий, всегда они стоят в скобках и всегда вместе. Ленинградская обойма – это Тихонов, Слонимский, Фе-дин, Либединский, Московская – Леонов, Шагинян, Панферов, Фадеев.

Комплектное оборудование критического цеха.

– Толстой, Бабель, Пришвин никогда не входят в обойму. И вообще вся остальная советская литература обозначается значком "и др."

Плохая штука, "и др." Об этих "и др." никогда не пишут.

– До чего же хочется в обойму! Вы себе и представить не можете!

– Стыдитесь. Стендаль не придал бы этому никакого значения.

– Послал я с Кавказа в редакцию очерк. И получаю по телеграфу ответ: "Очерк корзине". Что бы это могло значить? До сих пор не могу понять.

– Отстаньте. Бальзак не придал бы. этому никакого значения.

– Хорошо было Бальзаку. Он, наверное, не получал таких загадочных телеграмм.

– Можно рассказать одну историю?

– Новелла?

– Эпопея. Два человека перевели на венгерский язык повесть Новикова-Прибоя "Подводники". Повесть очень известная, издавалась множество раз. Свой перевод они предложили венгерской секции Издательства иностранных рабочих в СССР. Через некоторое время повесть им с негодованием возвратили, сопроводив ее жизнерадостной рецензией. Я оглашу этот документ.

– Оглашайте!

– Вот что написали о книге уважаемого Алексея Силыча: "Обывательское сочинительство с любовью и подводными приключениями без какого-либо классового содержания. Ни слова не сказано о движении, которое превратило империалистическую войну в гражданскую, и это сделано двумя русскими писателями".

– Почему двумя?

– Не перебивайте. Дайте дочитать "…двумя русскими писателями. Не только слепота, но преступно намеренная слепота. Матросы Новикова и Прибоя…"

– Что за чушь!

– Слушайте, слушайте!

"…Матросы Новикова и Прибоя бессознательно идут на войну…" Ну, дальше чистая материнская ласка: "…все это теряется в тошнотворном запахе каналов лирики… Матросы не знают марксизма-ленинизма. Этот роман из-за своего содержания даже не достоин обсуждения".

– Кто это написал?

– Чья чугунная лапа?

– Фамилию!

– Автора рецензии зовут Шарло Шандор.

– Надо сообщить в МОРП.

– Да не в МОРП, а в МУР надо сообщить. Это уже невежество со взломом.

– А мне кажется, что Свифт не придал бы этому никакого значения.

– Ну, вы не знаете Свифта. Свифт снял бы парик, засучил бы. рукава коверкотового камзола и разбил бы в этом издательстве все чернильницы. Уж я знаю Свифта. Он хулиганов не любил.

– Братья, меня раздирают противоречия великой стройки.

– Десятый год они тебя уже раздирают. И ничего, потолстел. Стал похож на председателя велосипедно-атлетического общества.

– А всегтаки они меня раздирают, и я этим горжусь. Тя-я-я-жко мне! Подымите мне веки! Нет, нет, не подымайте! Или лучше подымите. Я хочу видеть новый мир. Или нет, не подымайте! Тя-я. – я… – В-самом деле, человек как будто страдает.

– Да нет. Просто выпал из обоймы и очень хочется обратно. А в обойме уже лежит другой писатель, гладенький, полированный в новом галстуке.

– Скажите, о чем автор думает в ночь перед премьерой своей первой пьесы?

– О славе, которая его ожидает.

– О кладбищенских венках, которые вдруг могут поднести нетактичные родственники.

– А может быть, он думает о позоре, о кашляющем зале, о непроницаемых лицах знакомых.

– Вернее всего, думается ему о том, как он, потный, трусливый и неопытный, вылезет на сцену, чтоб раскланиваться с публикой. И лицо у него будет, как у нищего. И всем будет за него совестно, и какая-нибудь девушка в зрительном зале даже заплачет от жалости.

– То ли дело вторая или третья пьеса. Выходишь напудренный, томный Вертинский, кланяешься одной головой. А на премьере первой пьесы сгибаешь все туловище.

– Мольер не придавал этому никакого значения.

– Читал я дневник Софьи Андреевны Толстой.

– Только не рассказывайте содержания. Все читали.

– Нет, я к тому, что моя жена тоже… вроде Софьи Андреевны… описывает мою жизнь.

– Воображаю, какие там интересные подробности. "Сегодня мой Левочка очень сердился на вегетарьянский завтрак, требовал мяса. До самого обеда ничего не писал. В обед съел много мяса. Катался в трамвае, чтобы освежиться. Не писал уже до вечера. Потом приходили люди из провинции, спрашивали, в чем цель жизни. Сказал, что не знает. Ужинал с аппетитом". Вот и вся ваша жизнь, как на блюдечке.

– Что это за шутки? Что за интеллигентский нигилизм!

– Бросьте. Фукидид не обратилбы на это никакого внимания.

– Дид Фукидид, он же запорожец за Дунаем.

– Шпильгаген не сказал бы такой глупости.

– Ну, не знаете вы Шпильгагена.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке