Всего за 99 руб. Купить полную версию
Все это непредставимо; схема нарастания стала преобладать над картиной появления новых элементов нарастания.
Повторений, разно осмысливаемых, в искусстве очень много. Они не менее характерная черта этого рода познания мира, как и то, что носит понятие – образ.
Как мы уже говорили, сам образ включает в себя движение.
Повторения, о которых мы говорим, не просто повторения, а развитие образа. Перед нами все время нарастающее усилие, которое иногда имеет сюжетное завершение, неожиданное разрешение, которое снимает все повторения.
В сказке, повествующей о том, как звери построили себе дом и как медведь уничтожил этот дом, идет нарастание событий, сопровождающееся повторениями, потом все кончается гибелью зверюшек под тяжестью медведя.
Все знают сказку "Колобок". Колобок, испеченный стариком и старухой из последней муки (Афанасьев, сказка № 36), убежал.
Эта сказка, так сказать, бытовая. Вcя обстановка рождения колобка связана с очень бедным бытом и с определенными местами хранения муки, причем способ собирания муки повторяется два раза. Сперва он дается в приказе старика, а потом в действии старухи :
"Просит старик: "Испеки, старуха, колобок". – "Из чего печь-то? Муки нету". – "Э-эх, старуха! По коробу поскреби, по сусеку помети; авось муки и наберется".
Взяла старуха крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, и набралось муки пригоршни с две. Замесила на сметане, изжарила в масле и положила на окошечко постудить".
Колобок – это не какой-нибудь отвлеченный бродячий мотив, это последний кусок лакомящихся бедняков. Отсюда и сметана, соединенная с поскребышами муки.
Колобок убежал от стариков и последовательно уходил от зайца, волка, медведя. Каждому этому зверю колобок поет одну и ту же песню, в которой описывает способ приготовления колобка и бегство его. Песенка звучит так:
Я по коробу скребен,
По сусеку метен,
На сметане мешон
Да в масле пряжон,
На окошке стужон;
Я у дедушки ушел,
Я у бабушки ушел,
У тебя, зайца, не хитро уйти!
Колобок – хвастун. С каждым его новым уходом песня нарастает.
Сказка основана на повторяющемся и ритмически нарастающем движении, а кончается она хитростью лисы.
Именно то, что колобок увлекся рассказом о своей хитрости, причина его гибели. Лиса съела колобок.
Такие медленные сказки очень обычны по своему сюжетному строению. Простое событие развернуто в длинное исследование. Сказочник как будто любуется, вероятно, вместе со слушателями (здесь со слушателем-ребенком) медленно развертывающимися, повторяющимися событиями.
Так строятся детские сказки.
При анализе явлений природы обычен вопрос – почему?
При анализе явлений искусств, которые существуют, построенные человеком, и сохраняются им на долгие времена в своей памяти, законен и вопрос – зачем?
Не только почему, но и зачем.
В воспоминаниях Толстого есть интересный кусок, в котором он хочет понять, почему он помнит определенные моменты прошлой жизни.
Толстому кажется, что он помнит, как его пеленали. Он не знает, были ли это свивальники или его связывали, чтобы он не расчесывал лишаи, но он помнит ощущение несвободы.
Ему хочется свободы, она никому не мешает, а его мучают: "Им меня жалко, и они завязывают меня, и я, кому все нужно, я слаб, а они сильны".
Вероятно, это не только воспоминания, но и сравнение. Толстому хочется переменить жизнь. Но он связан, связан близкими; близкие мучают его и лишают свободы.
Другая запись закрепляет то, что Толстой не помнит. Он хочет понять законы забвения.
"Природа до пяти лет – не существует для меня. Все, что я помню, все происходит в постельке, в горнице. Ни травы, ни листьев, ни неба, ни солнца не существует для меня. Не может быть, чтобы не давали мне играть цветами, листьями, чтобы я не видал травы, чтобы не защищали меня от солнца, но лет до 5–6 нет ни одного воспоминания из того, что мы называем природой. Вероятно, надо уйти от нее, чтобы видеть ее, а я был природа".
Сестру Машеньку Толстой тоже вообще не помнит, зато он помнит, как вместе с этой Машенькой он боялся Еремевны:
"Еремевна" было слово, которым нас, детей, пугали. И, вероятно, уже давно пугали; но мое воспоминание о ней такое: я в постельке, и мне весело и хорошо, как и всегда, и я бы не помнил этого, но вдруг няня или кто-то из того, что составляло мою жизнь, что-то говорит новым для меня голосом и уходит, и мне делается, кроме того, что весело, еще и страшно. И я вспоминаю, что я не один, а кто-то еще такой же, как я (это, вероятно, моя годом младшая сестра Машенька, с которой наши кроватки стоят в одной комнатке), и вспоминаю, что есть положок у моей кроватки, и мы вместе с сестрою радуемся и пугаемся тому необыкновенному, что случилось с нами, и я прячусь в подушки, и прячусь и выглядываю в дверь, из которой жду чего-то нового и веселого. И мы смеемся, и прячемся, и ждем. И вот является кто-то в платке и в чепце, все так, как я никогда не видал, но я узнаю, что это – та самая, кто всегда со мной (няня или тетка, я не знаю), и эта кто-то говорит грубым голосом, который я узнаю, что-то страшное про дурных детей и про Еремевну. Я визжу от страха и радости и точно ужасаюсь и радуюсь, что мне страшно, и хочу, чтобы тот, кто меня пугает, не знал, что я узнал ее. Мы затихаем, но потом опять нарочно начинаем перешептываться, чтобы вызвать опять Еремевну".
Еремевна – как бы и реальность, и в то же время она и не реальность. Поэтому она должна все время восстанавливаться, повторяться, напоминаться. Иллюзия Еремевны мерцает, к ней театральное отношение.
Заметим, что реальная Машенька запомнилась только рядом с вымышленной, но много раз повторенной Еремевной.
Детская игра со страхом закрепила детские воспоминания.
Именно в детских сказках больше всего повторений, которые представляют собой или простое повторение, или повторение-анализ.
Толстой в своих воспоминаниях здесь дает и описание того, что можно назвать мерцающей иллюзией. Дети то верят, то не верят и жаждут повторения страшного.
Повторения эпоса не равные повторениям в сказке – они драматичнее и иначе сцеплены.
В описании боя Роланда с сарацинами певец рассказывает о том, как рыцарь убил сарацина своим рогом, сделанным из слоновой кости.
Рог при этом разбивается вдребезги.
Свою боевую перчатку Роланд отдает богу, как верховному сюзерену; за перчаткой слетает ангел. Свой меч Роланд хочет и не может разбить.
Традиционное толкование этого места состоит в том, что певцы описывали реликвии, сохранившиеся в разных монастырях, но из этих реликвий рог и боевая перчатка уничтожаются. Поэтому традиционное толкование вряд ли верно: если даже где-нибудь и показывали боевую перчатку Роланда, то вряд ли при этом еще пели о том, что она была взята на небо.
Вернее дать другое толкование – стилистическое.
В эпосе выезд богатыря, а перед этим седлание коня, бой и перипетии боя – все дается ступенчато.
В данном случае ступенчатость связана с рыцарским вооружением.
Нужно сказать, что аксессуары рыцаря были выделены в средневековом сознании и даже входили метафорами в его жизнеописание.
Герой погибает. Певец показывает ступени гибели, по которым бесстрашно сходит рыцарь к смерти.
Образ грандиозен и привлекателен, и певец хочет, чтобы слушатель увидел героя многократно, во всех изменениях и поступках.
Не надо представлять себе частное стилистическое решение, свойственное определенной эпохе, как общее решение. "Характер", так, как его мог бы понимать творец или творцы "Песни о Роланде", – нечто иное, чем то, что подразумевали под словом "характер" писатели XVIII века, и иное чем то, что под этим же словом подразумевал Толстой.
Рыцарь Роланд обладал многими аксессуарами: рыцарским рогом, рыцарским мечом, рукавицами, и все эти аксессуары были не только частями его вооружения, но и были как бы частями его характеристики.
Поэтому и былина очень подробно описывает вооружение богатыря: способ оседлания коня, качество подпруги, застежек на сбруе.
Все это части, из которых складывается характеристика воина.
Д. С. Лихачев в книге "Человек в литературе древней Руси" глубоко показал значение аксессуаров в русской иконописи, их смысловой, характеризующий главный образ характер.
Приводя пример из Ипатьевской летописи, под годом 1289-м он пишет, что каждая добродетель в князе в летописной характеристике надета на нем, как доспех, и пишет дальше:
"Еще отчетливее сравнение добродетелей князя с его одеянием в пространной посмертной характеристике волынского князя Владимира Васильковича. "Ты правдою бе оболчен, – обращается к нему летописец, – крепостью препоясан и милостынею яко гривною утварью златою украсуяся, истиною обит, смыслом венчан".
Князь как бы полностью растворяется в окружающей его феодальной среде в отвлеченных добродетелях, становясь до предела абстрактным.
"Ты бе, о честная главо, – продолжает летописец, – нагим одеяние, ты бе алчющим коръмля и жажющим во вьртьпе оглашение, вдовицам помощник и страньным покоище, беспокровным покров, обидимым заступник, убогим обогатение, страньн приимник".
Материал, на котором осуществляются эпические повторения в сцене гибели Роланда, – это тот материал, который понятен автору эпохи феодализма. Он мыслит этими аксессуарами.
Сцена гибели героя расчленяется на моменты его разоружения.
Меч и рог как бы становятся предметами, слава и гибель которых ступенчато развивается, замедляя весь эпизод гибели рыцаря.