- Приедешь домой, шли телеграмму: как приехали, как что? - понемногу успокаиваясь, распорядился он. - Светланка вот тебе напишет, ты ей отдиктуй. И не трясись над каждым словом, не жалей лишней копейки. А саженцы я вам вышлю обязательно - понятно тебе? И славянку, и грушовку, и анис, и майскую зарю. Сказал - сделаю! Ну чего ж ты?..
- Сынок, калечка... - пробормотала старуха.
Она опять плакала, уставясь на сына полуослепшими от влаги глазами.
- Калечка, калечка... И Верка тебя не пожалела - жена называется! Кто тебя, кроме матери, пожалеет?
И она поглаживала и ласкала тупую культю, дергавшуюся в рукаве, как испуганный зверек. Сын издал нечленораздельный звук, не то стон, не то кряканье; взмокшее лицо его пылало.
- Да я уж позабыл про свою руку! - в отчаянии выкрикнул он. - Вот вредная, ей-богу! Ни себе, ни другим отдыха не дает... И Верку я позабыл, аллах с ней!
- Сука она, твоя Верка! Сука меделянская!.. - не слушала старуха. - И ты тоже: прощай, до свиданья, будь здорова! Тоже Еруслан какой Лазаревич! Шляпа, дурачок обиженный! С Веркой так надо было...
Ее жестокая обида все не находила утоления. И она бранилась, и скорбела, и жаловалась, потому что все еще испытывала ту боль за сына, которая давно уже отпустила его самого.
- Хватит тебе, баба-яга, - взмолился он. - Ну что мне с тобой!.. На вот, на, закури...
Он пошарил лихорадочно в кармане и, не найдя там папирос, выхватил папиросу у себя изо рта.
- Кури, кури, чего же ты! - Он совал матери свою папиросу. - Куришь, ну и кури!..
Она послушно взяла папиросу, затянулась, от чего щеки ее запали еще глубже, и закашлялась. Сын, морщась, как от горечи, отвернулся.
- Сладу со старой нет, - виновато сказал он, точно просил прощения за мать. - Выпьет стопку - много ли ей надо - и начинает... на полных оборотах.
Все его раздражение пропало, и он выглядел растерянным, удрученным.
- Старший братан мой и вовсе не вернулся - на Ладоге с машиной под лед пошел. Мне лично подвезло еще - малость обстругали только... И ведь что удивительно - ничего на нее, старую, не влияет: ни время, ни текучка жизни. Внуки у нее народились - она не переключается на внуков... Отца нашего еще в финскую убили при штурме Выборга.
Федор Григорьевич в своем зеркальце видел: старуха, замолчав, курила, прикрывая папиросу пальцами, собранными щитком. И тонкий дымок, виясь и вытягиваясь, как от свечи, задуваемой ветром, окутывал ее темное, в иконописных морщинах лицо.
- Так что ее тоже можно понять, - заключил инвалид, - нервы у матерей не выдерживают - это факт.
Такси мчалось теперь по Большой Калужской: справа промелькнули за каменной оградой старые, похожие на монастырь, корпуса клинической больницы; слева зелеными облаками летели сады. Проехала навстречу группа велосипедистов - поджарые, голенастые, в круглых шапочках, они напоминали на своих легких машинах с перепончато-блестевшими спицами каких-то гигантских насекомых. Из автобуса, который обогнал такси, выглядывали пионеры - все в белом и красном, тесно жавшиеся к окнам, беспокойные и шумливые, как молодой лесок, отправившийся вдруг в путешествие по Москве.
- По правде если... - вновь заговорил инвалид. - Я и сейчас, случается, на баяне во сне играю. И такое удовольствие чувствую, словно у меня опять все по норме: две руки, десять пальцев. После, когда проснусь, меня как обухом по голове: ах ты черт, вспоминаю, одной-то нет! Но, конечно, привычка сказывается, привычка свое берет.
- И слава богу, привычка - это вроде амортизатора. Воевали где? - спросил Орлов.
- Под Москвой сперва поползать пришлось, в составе сто семьдесят третьей, - мы от Каширы шли. После на Втором Белорусском фронте наступали. В деревне Осиповичи меня ранило, было такое чертово пекло - совхоз в Осиповичах...
И, в свою очередь, инвалид поинтересовался:
- Вам лично где пришлось?
- По соседству, на Первом Белорусском, - Федор Григорьевич, не отрывая глаз от шоссе, скупо улыбнулся, - а сперва, как и вы, на Западном.
- Ясно, - сказал, сразу повеселев, инвалид.
Они точно обменялись позывными и узнали друг о друге самое важное: они оказались как бы земляками, как бы с одной улицы. И их отношение друг к другу тут же определилось: они были теперь больше чем случайно встретившиеся шофер такси и пассажир, - они были членами некоего обширного братства с его неписаным уставом.
- Сухиничи, Юхнов, слышали, наверно? - сказал Федор Григорьевич.
- Ну, как же! - Инвалид засмеялся; казалось, эти названия прозвучали для него сладкой музыкой. - Юхнов! Тоже чертова баня была.
А Федор Григорьевич подумал, что все его расчеты на выгодный рейс с этими "пиджаками"-провинциалами решительно не оправдались. То есть, конечно, никто не мог помешать ему воспользоваться их доверчивостью, а главное - их душевным смятением, никто, кроме него самого. Но нельзя же было, в самом деле, поправлять свои дела за счет своего же товарища-фронтовика, да еще, должно быть, не шибко денежного. И Федор Григорьевич без борьбы, но и не без некоторого сожаления изменил маршрут, поехал к Белорусскому вокзалу кратчайшим путем - все ж таки, утешал он себя, он не стоял на месте, а ехал. С Большой Полянки он взял курс прямо на Арбат, а потом свернул к Никитским воротам.
Площадь перед Белорусским вокзалом была, как обычно, полна машин и пешеходов; ровный тяжелый шум, подобный шуму водопада, стоял над нею. Только что пришел какой-то поезд, и широкий поток пассажиров с чемоданами, всегда особенно спешащих по окончании пути, быстро растекался; бежали как на пожар носильщики, катя перед собой нагруженные тележки; маневрировали, сдержанно сигналя, такси, выбираясь из плотного - машина к машине - скопления.
Орлов подрулил к самому фасаду вокзала, к выходу на "поезда дальнего следования", выключил мотор и на мгновение откинулся к спинке, отдыхая.
- Ну, держи руку, - растроганно проговорил инвалид. - Спасибо, брат! Быстро довез... Такси - это точно, удобство.
- Посадки нет еще, обождете немного, - сказал Орлов и полез из машины.
Девочка с косичками, вновь завладев своим чемоданом, появившимся на свет из багажника, любопытно озиралась.
- Бабка, помните, я вам читала Горького, про Сокола и про Ужа, - сказала она, - помните? А вот и он сам - Горький!
Кивком она показала на памятник в аккуратном, огражденном гранитной стенкой садике посередине площади.
Старуха уже не плакала; скорбно поглядела она на памятник, на высоченного бронзового пешехода с непокрытой головой, точно входившего в город и задержавшегося, чтобы оглядеться. И, вздохнув и поджав губы, помолчала, простирая свою печаль и на этого очень хорошего, должно быть, очень важного - раз уж так его почтили - человека, но тоже смертного, как и все остальные.
Настала пора платить за поездку и прощаться. Федор Григорьевич захлопнул багажник и стоял в ожидании; инвалид рылся в карманах... Солнце только что село где-то в районе Химок, и ослепительный веер света полыхал там, достигая зенита.
Инвалид поднял на Федора Григорьевича вопрошающий взгляд.
- Кажется... Кажется, я оставил все дома? - как бы осведомился он у Орлова. - Вот так номер!
Своей единственной рукой он вытаскивал и тут же совал в карманы какие-то бумажки, медную мелочь, перочинный нож, измятую пачку папирос, алюминиевый колпачок от карандаша.
Все в молчании наблюдали за ним. Девушка испуганно взглянула на Орлова, и краска стала заливать ее щеки, лоб, тонкую шею.
- Главное - ключи я тоже забыл... На этажерке они, теперь я вспомнил! - воскликнул инвалид. - Там и лежат, на этажерке. Там и бумажник мой... Я когда стал переодеваться, выложил его...
И, осекшись, он болезненно улыбнулся: такая, мол, забавная история.
Истинные размеры бедствия обозначились для Орлова, когда выяснилось, что и старуха с внучкой остались совсем без денег на дорогу. Можно было, разумеется, съездить за деньгами домой к сыну старухи, но там требовалось еще вскрыть замок, чтобы войти в квартиру, а на это времени, по всей видимости, не хватило б. И виновник происшествия, разволновавшись и страшно потея, точно обрызнутый водой, в тоске выкрикнул:
- Браток, займи пятерку!
Как ни был уже Федор Григорьевич подготовлен к худшему, эта просьба пассажира в первую минуту озадачила его. .
- Им пятерки хватит, - страстно убеждал его инвалид. - Всего двое суток им ехать. А я тебе завтра же... Или не веришь?.. В зубах тебе принесу...
Федор Григорьевич покивал своей крупной седой головой, усмехнулся.
- Комедия получается, - проговорил он беззлобно, скорее раздумчиво. - Форменный театр.
Он почувствовал даже нечто близкое к душевному успокоению - все обернулось именно так, как у него обычно бывало, все встало на свои места. И пора бы уж ему твердо усвоить, что он не из тех счастливчиков, которым удача сама идет в руки, нет, он не ас, он трудяга, стоянщик. А та изобретательность, с какой судьба опять напомнила ему об этом, право же, выглядела, как веселый розыгрыш. Его "пиджаки", эта "греза таксиста", поступали, можно сказать, к нему на иждивение - ненадолго, надо было надеяться.
- Не веришь мне, солдат?! - криком повторил инвалид.
Федор Григорьевич вынул из кармана штанов коленкоровое, истертое, все в трещинах портмоне и достал пятирублевую бумажку.
"Прихвачу сегодня не два часа, а три, - сказал он себе, подумав о жене. - Что ж теперь делать?.. Приеду поздно, надо бы позвонить Тане..."
Инвалид в чрезвычайном возбуждении то складывал пополам, прижимая к груди, то опять раскрывал синенькую хрустящую бумажку.