- У тебя очень разумная мама. Передай ей, что она открыла мне глаза, - сказал он.
- Я серьезно, а ты... И мама желает тебе только добра. - Даша обиделась за маму.
- Я тоже серьезно... Я даже слишком серьезно, гораздо серьезнее, чем ты и твоя мама. Я не хочу никого обманывать, как эти, со справками... И я не знаю за собой никакой вины. Это не преступление, если я делаю только то, что я умею и хочу делать... - быстро говорил он, а в мыслях его все повторялось: "Не подходят... для нашего журнала не подходят". - Может быть, я не очень умею... Но я не буду ловчить! Слышишь, не буду!
- Не кричи: никто тебя не заставляет ловчить, - сказала Даша.
- Неправда. Все мне только и твердят об одном: словчи, словчи!
- Я тоже, по-твоему? - спросила она как будто спокойно.
- И ты тоже - конечно, и ты! Ведь это жульничество - что ты мне советуешь.
Даша не изменилась в лице: лишь отвела волосы со своего чистого лба.
- Между прочим, посмотри на себя... - Она медленно выбирала слова. - Ты живешь, как нищий. Сегодня ты одалживаешь у Клавдии Августовны рубль, завтра ты встанешь на углу с протянутой рукой.
Он растерянно взглянул на нее - такого он еще никогда от нее не слышал.
- Но я отдаю Клавдии Августовне этот рубль, - просто ответил он. - Через неделю, через месяц, но отдаю. И я никому не мешаю, я ничего не требую. На пирожки с повидлом и на сигареты мне хватает, а больше мне не надо. Я не зову никого подражать мне! Но я хочу жить так, так, как нравится, - закричал он, тоскуя и отчаиваясь, - мне! И я прямо скажу об этом на суде. Я же что-то делаю, работаю... черт бы вас побрал! Я ночей не сплю!.. И если даже я бездарность, ничтожество и меня не печатают - не мешайте мне!.. Дура ты! - вырвалось у него.
- Я, конечно, дура, - ледяным голосом сказала Даша, - а ты маньяк... Злой, жестокий маньяк. Тебе ни до чего нет дела, ты только о себе. И я не буду больше мешать - никогда...
Она повернулась и быстро пошла - разговор происходил вечером около ее дома, на набережной, где они гуляли, и Глеб не окликнул ее, не остановил.
А утром на следующий день она первая ему позвонила. Гораздо сильнее самолюбия и всех разумных соображений оказалась ее жалость к нему, - странная жалость, смешанная с невольным восхищением его неуступчивостью. Никогда еще Даша не жила с такой отчетливо видимой прекрасной целью - спасение настоящего поэта; в том, что Глеб настоящий, она не сомневалась. Словно бы открылась вдруг дверь из ее покойного с кондиционированным климатом мирка, и на нее пахнуло другим миром, в котором бродят непогоды и грозы, и она не без опаски шагнула за порог. Но теперь, чем больше она делала для Глеба, тем ближе он становился, и чем больше она терпела от него, тем он становился необыкновеннее. А тревога за него росла с каждый новым вызовом в контору ЖЭКа, с каждым посещением участкового уполномоченного.
И, поразмыслив, Даша повела Глеба к старому знакомому ее семьи, некогда известному адвокату. Тот не взялся сам за дело - он был уже слишком стар и давно оставил практику, но порекомендовал одного из своих молодых талантливых коллег. После многих хлопот, звонков и хождений - всегда так сложно бывает договориться с кем-нибудь, кто тебе нужен и кому не нужен ты! - их принял этот очень занятой и, вероятно, очень осведомленный юрист: кстати сказать, ему было под пятьдесят. Выслушав Дашу - говорила главным образом она, - он с сожалительной серьезностью, как ставят диагноз опасной болезни, сказал, что надо быть готовым и к неблагополучному исходу дела и что прецеденты этому есть в текущей судебной практике.
- Мы сталкиваемся с тем, что самое понятие "тунеядец" не имеет точного юридического определения, - пояснил он мягко, как бы утешая. - И допускает поэтому произвольные толкования, в которых эмоции говорят подчас громче, чем право.
И он добавил, что до передачи дела в суд он, по существующему порядку рассмотрения подобных дел, ничем помочь не может.
Не приходилось Глебу ждать помощи и от человека, на которого Даша и он рассчитывали в первую очередь, - от депутата Белозерова, однажды уже заступившегося за Голованова, - Белозеров куда-то пропал. Они и звонили ему, и пошли вдвоем к нему на дом, но не застали; жена его на расспросы, как повидать депутата, отвечала "Он в отъезде", "Когда будет - не знаю", "Звоните"; она не впустила их в квартиру, разговаривала в щелку, не сняв дверной цепочки, и похоже было, она что-то скрывала.
А вскоре Глеба опять вызвали в отделение: Даша проводила его и подождала в коридоре перед дверью с табличкой "Начальник паспортного стола". Выйдя, Глеб тихо притворил за собой дверь и виновато улыбнулся... Только что в кабинете начальника он вынужден был признаться, что договора с издательством - о чем две недели назад он объявил как о вещи уже существующей - у него нет и что, может быть, только в будущем году этот договор с ним подпишут. "Ага, может быть?" - переспросил начальник, а потом другим, раздраженным тоном сказал, что он не позволит больше ему, Голованову, дурачить людей и что каждый должен отвечать за свое поведение. Глеб все улыбался как-то жалко, передавая Даше слова начальника, но стало ясно: борьба вступила в решающую фазу, и надо было держаться - держаться изо всех сил...
В эту минуту Даша почувствовала, что перед нею на крылечке милиции стоит с разрывающей сердце улыбкой человек, от которого ей уже никуда не уйти. Она сделалась невольницей чужой судьбы, пленницей, навсегда похищенной из своей безоблачной до этой поры жизни.
- Начальник сказал, что будет суд. Очень хорошо, я даже рада, - заговорила она. - По крайней мере, кончится эта жуткая канитель. И я уверена, вот увидишь, я уверена, все увидят, что за люди твои соседи, твой Кручинин второй! Какой жуткий старикашка! Его надо выслать, а не тебя - вот увидишь, так и будет.
- И его не надо, - сказал Глеб. - Больной старик, полусумасшедший.
Вечером Даше позвонил и зашел к ней ненадолго Виктор Синицын. Он был по-прежнему весь в трудах - недавно его взяли лаборантом в знаменитый физический институт, и он становился еще строже, суше, когда об этом заходила речь; к тому же он готовился к поступлению в университет. Все ж таки время от времени Виктор справлялся у Даши о Голованове; было только неясно, что руководило им: желание помочь или желание доказать свою правоту. Вот и на этот раз он не удержался от обычных обвинений.
- Голованов сам себе навредил, - сказал он. - Виновата его дурацкая уверенность в своей гениальности.
- Почему дурацкая? - спросила Даша. - Ты тоже уверен в своей гениальности.
- Гений - это девяносто восемь процентов труда и только два процента таланта, - сказал Виктор таким тоном, точно сам додумался до этого. - Ты, конечно, помнишь, я предупреждал Голованова.
- Поздравляю тебя! - Даша вспылила. - Ты прямо пророк. И ты никогда не ошибаешься... Но мне противно, что ты уверен, что никогда не ошибаешься. И вовсе ты не пророк, вот увидишь... И можешь не беспокоиться больше о Глебе.
Еще не так давно она сама и огорчалась и сердилась, наталкиваясь на упрямство Глеба, но слушать, как его порицают другие, она уже не могла.
- Увижу, конечно, - невозмутимо сказал Виктор, - но увижу не то, что ты думаешь. И, поверь мне, я хотел бы оказаться плохим пророком в данном, конкретном случае.
- В данном, конкретном случае можешь не беспокоиться, - повторила Даша. - И ты извини, я очень спешу.
- Понимаю. - Он внимательно посмотрел на нее из-за очков остренькими, умными глазами. - Выйдем вместе, я тоже спешу.
В лифте Витя успел еще сказать, что Артур Корабельников прислал открытку из Киева, что он отдыхает там у каких-то родственников и просит, между прочим, узнать, почему Даша не ответила ему на письмо - в Москве ли она?
- Ах, Арт! - Даша как бы вспомнила что-то из милого, но уже далекого прошлого. - Да, он мне писал... Что он делает в Киеве?
- Я тебе только что сказал: ничего не делает, отдыхает.
- Ах, ну да!.. Будешь писать - напиши, что я желаю ему хорошенько поправиться - он так ослабел от занятий, бедняжка!
На углу они расстались; Даша, не оглядываясь, спускалась к набережной, чуть покачиваясь на своих статных, полноватых ногах, совсем уже взрослая, крупная, прямая; ветерок сносил на сторону ее распущенные по плечам волосы, и она на ходу поправляла их. Виктор проводил ее долгим, напряженным взглядом: ему стоило большого труда не устремиться за нею вдогонку, чтобы что-то еще сказать, объяснить, доказать, он даже побледнел, и на его узком личике ярче выступили бесчисленные веснушки... Но затем он повернулся и пошел, подняв голову и стараясь идти медленно, спокойно, перебарывая себя.