– Я? Из Нальчика. А что?
– Да так… – сказал часовой, – Я вот из Крымской. По второму году служу, а земляков не встречал ни разу. Сам фрица поймал?
– Нет. Наш взводный его прихватил где-то. Во время боя.
– Отвоевался фашист, – сказал часовой,
…Офицеры у стола разбирают какие-то документы, отобранные у пленного, Майор передает переводчику небольшой листок плотной бумаги и водонепроницаемый конверт из тонкой парусины.
– Что это такое?
Переводчик вглядывается в текст, напечатанный на листке, и вдруг встает.
– Это стоит послушать всем, товарищи. Мне лично подобная штука попадает в руки второй раз. Так называемый "Ериннерхайт фюр дойчен зольдатен". Знаменательный документик. – Он начинает громко читать:
Памятка немецкому солдату.
ПОМНИ И ВЫПОЛНЯЙ.
У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского. Не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай! Этим самым ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семьи и прославишь себя навеки. Помни это каждый час, каждую минуту, каждую секунду. Убивай!
Кончив чтение, переводчик несколько мгновений в упор смотрит на пленного, будто хочет увидеть на его лице раскаяние или страх. Пленный вздергивает голову. Глаза его оживают, По губам скользит что-то вроде улыбки.
– Дас ист дер кампф умс дазайн! – говорит он, словно бросая вызов майору, переводчику и офицерам, – Хайль Гитлер!
Несколько секунд все молчат.
– Вот так, товарищи, – говорит переводчик, бросая на стол памятку. – "Дер кампф умс дазайн". Борьба за существование, Выходит, мы мешаем им жить. Поэтому – никакой жалости. Ни сердца, ни нервов. Только убивай!
– Гнида! – говорит часовой. – Я бы его сейчас самого на мушку…
По улице грохочет бронетранспортер. Вздрагивает пол. Тонко звякают стекла в окне.
– Отвоевался… – повторяет часовой, – А ты чего карабин-то на боевом взводе носишь?
Переводчик открывает парусиновый конверт, вынимает из него какие-то фотографии,
– Его семья. Жена, сын, дочь…
– …За весь год ни одного земляка, – тоскует часовой. – Из Славянской были ребята, из Темрюка, из Абинской… Даже из Гайдука двух встретил. А вот из Крымской… будто на смех… – Он протягивает мне кожаный кисет с черным витым шнурком. – Закури, браток. Отличный самосад. За душу хватает.
Я скручиваю цигарку.
От самосада в желудке все сжимается. Хочется пить. Несколько раз затянувшись, я выбрасываю окурок за дверь.
По улице пробегают солдаты в полной походной выкладке. Любопытно, куда это они? Что происходит в станице? Почему такое напряжение?
Майор нетерпеливо смотрит в окно. Пленного теперь допрашивает высокий лейтенант с усиками. Но на каждый вопрос переводчика эсэсовец только пожимает плечами и молчит или бросает короткое: "Никс вайс".
Мимо школы проносится сразу три бронетранспортера. Улица заволакивается синим чадом.
Входит солдат с петличками службы связи и передает майору какой-то листок, Майор пробегает его глазами.
– Заканчивайте, – говорит он офицерам и переводчику, – Приказ по дивизии. Сейчас передислоцируемся на Дарг-Кох. Противник прорвал нашу оборону в районе Чиколы и развивает наступление на Шакаево и Ардон.
Он сворачивает карту и поднимается из-за стола.
– Товарищ майор, разрешите идти, – говорю я. – Мне в часть пора.
Начштаба смотрит на меня, вспоминая.
– А, конвоир! – говорит он. – Отправляйтесь. Отправляйтесь немедленно!
Он пишет расписку на пленного, потом сразу же забывает обо мне.
– Арефьев! – кричит он. – Сейчас подойдет машина, поможете грузиться. И пристройте где-нибудь в кузове "языка". Будете сопровождать его в штаб дивизии.
– Слушаюсь! – отвечает часовой,
…И опять я шагаю по дороге, только теперь в обратную сторону, Для немца война кончилась. А я только сегодня все начинаю. Я всего только день на переднем крае, и за этот день произошло столько событий…
Вечер. Солнце сидит на самой кромке Сунженского хребта. Через несколько минут оно свалится за горы, и наступят синие прохладные сумерки. Сумерки первых суток моей войны.
Кажется, все в штабе отнеслись ко мне, как к новичку, еще не нюхавшему настоящего боя. Неужели так заметно, что я недавно на фронте? Ведь гимнастерка у меня выгорела еще на ученьях в гарнизоне и успела прорваться в нескольких местах. Сапоги порыжели и заскорузли от пыли. Ремень потерся. Покрылось царапинами и светлыми проплешинами ложе карабина. Вот только на лице, наверное, нет того выражения спокойной суровости, какое я замечал у старых фронтовиков. Несолидное у меня лицо. Мальчишеское…
У водоразборной колонки пусто – ни грузовиков, ни солдат. Кажется, вся станица вымерла.
День ушел наконец, оставив после себя на краю неба узкую красноватую полоску зари. Пространство вокруг стало тесным. Приблизился горизонт. Там, за синей его чертой, рокочут моторы и тяжело вздыхает земля. Я прислушиваюсь. Неужели фашисты опять атакуют?
Нет, это где-то слева, за горами. Наверное, там, где Чикола…
…Используя свое количественное превосходство, противник 25 сентября передовыми батальонами 13-й танковой дивизии завязал бои за Эльхотово. Вражеские танки двигались двумя группами по 5-6 машин, за ними наступала пехота. Наши войска огнем противотанковой артиллерии и меткими залпами "катюш" отбили в этот день все атаки противника, сохранив за собой первоначальный рубеж…
(Из сводки штаба 37-й армии Северо-Кавказского фронта)
8
– А ночью воны не воюють, – сказал сержант, – Я ще ни разу не бачив, щоб ганцы наступали ночью, Ночью воны тильки стреляють для успокоения души та люстры подвешивають, щоб у темноте к ним никто, не дай боже, не сунулся. Зато утречком снова пойдут. Як по расписанию.
Люстрами Цыбенко называет осветительные ракеты, которые высоко в воздухе выпускают маленький шелковый парашютик. К нему подвешена медленно горящая свеча из какого-то порохового состава. Свет ее настолько ярок, что, по словам сержанта, иголку на земле можно найти, А из парашютиков получаются отличные носовые платки.
Мы сидим на краю окопа, отдыхаем после разгрузки машин. Пока я отводил немца в станицу, ребята, оказывается, углубили ячейки, кое-где соединили их ходами сообщения. Для усиления нашего фланга оборудовали позиции еще для двух противотанковых пушек. Пушки уже стояли на своих новых местах. Одна из них – недалеко от сгоревшего танка, позади нашей ячейки.
На двух ЗИСах нам подвезли сухой паек – сухари, сахар и шпик – и противотанковые гранаты. Наш разбитый ДП заменили новым.
– Таперича в нас позиции хоть куда, – толковал Цыбенко. – Натуральный укрепрайон по всем правилам. Воевать можно. И вы у мене хлопцы що надо. Понятно таперича, що такое е танк и с чем его кушають?
Вася рассказал мне, что все четыре фашистских T-III по ту сторону железнодорожного полотна были расстреляны сорокапятками, но они успели уничтожить три пушки вместе с расчетами и нескольких бронебойщиков, В нашем стрелковом взводе потери небольшие – пять человек. Четверо из второго и третьего отделений и один из первого.
– Кто?
– Миша Усков. Снаряд прямо в ячейку. Вот все, что осталось…
Он кладет мне на колени приклад карабина с вырезанными ножом инициалами "М.У."
…Мишка Усков…
Боли нет. В сознании такая пустота, что оно только механически отмечает: "Усков. Мишка Усков. В классе сидел в третьем ряду у окна…"
– Остальные из третьей и шестой школы, Артюхов, Багиров, Саламатин и Федосов. Я их почти не знаю, Ну а ты как? Сдал немца?
– Поужинаем? – предложил Вася.
– Нет. Не хочу.
Я привалился боком к стенке ячейки и закрыл глаза. И сразу же уснул, глубоко и темно.
Проснулся от холода. Тело закостенело так, что с трудом выпрямился, Казалось, даже суставы потрескивают. Вася еще спал, подложив под голову пулеметные диски.
Вся долина была затянута серым туманом. Густая роса лежала на траве, на пожухлых листьях кустов, на металлических частях пулемета, Чтобы размяться, я побежал к подбитому танку.
Трупы немецких пехотинцев все так же лежали черными буграми на пролысинах выгоревшей травы. Только оружия у них уже не было, – видимо, его собрали наши.
Согревшись, я перешел на шаг. Я шел и думал: что же самое страшное в этом покрытом трупами, молчащем поле? Оказывается – ничего! Это настолько невероятно, что уже не воспринимается чувствами, не доходит до них. Смотришь как-то невозмутимо, как на необходимую принадлежность военного пейзажа, как на камни, траву, кусты. Даже обычного неприятного чувства, которое я всегда испытывал при виде покойников, здесь не было.
Танк стоял мрачной обуглившейся громадой. Резиновые обоймы гусеничных катков сгорели дотла, превратившись в серый пористый пепел. Металл у воздухозаборных жалюзи вспузырился. Оплавились бачки, прикрепленные на корме. Покоробились брызговики, Я взглянул под днище, стараясь найти места, куда вошли снаряды,
– Красиво? – сказал кто-то рядом со мной.
Я обернулся.
Сзади стоял высокий солдат с петличками артиллериста на воротнике гимнастерки. Засунув руки в карманы брюк, он посматривал то на меня, то на танк.
– Это вы его так?
– Нет, соседи. Вложили снаряд прямо в бензобаки. Мастера.
– А те, на шоссе?
– Эрэсами.
– Что такое эрэсы?
– Реактивные снаряды, – объяснил солдат. – Бьют ими не из пушки, а со специальной установки на машине. Восемь штук в одном залпе. Ты что, с луны свалился? Ничего о "катюшах" не слышал?