Анатолий Жуков - Дом для внука стр 36.

Шрифт
Фон

Марфа заметно раскраснелась, спустила платок на шею, - седая вся, волосы жиденькие, как наклеенные, - кашлянула в кулачок. И запела тихо, грудным мягким голосом. Как Даша.

На улице дожжик ведром поливает,
Ведром поливает, землю прибивает.
Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет…

Последний стих, как припев, подхватили Яка с Черновым, дом загудел от согласных тучных басов, и из этого гуда, рокочущего, как раскатившаяся вдаль гроза, опять вылетело грудное, душевное:

Землю прибивает, брат сестру качает.
Брат сестру катает, еще величает.
Ой, люшеньки-люли, еще велича-а-ет.

В густо рокочущем своем гуде Яка увидел проступивший в голубой дымке далекий июньский день в лугах волжской поймы, юную Дашу, стройную, легкую, как Зоя, с граблями на плече и узелком в руке, увидел радостную, влюбленную ее улыбку. И себя увидел, с косой, обнаженного по пояс, коричнево загорелого, счастливого. Они только поженились тогда, всякий час тосковали друг без друга, а Даша приходила в луга поздно: сено по росе не сгребают, это тебе не косьба, да и по дому хлопот хватало.

Сестрица родная, расти поскорее,
Расти поскорее, да будь поумнее.
Ой, люшеньки-люли, да будь поумне-е-е…

Даша садилась на пышный духмяный рядок сена и, вытянув ноги в новых лаптях, развязывала узел с едой, а Яка, будто придерживаясь, а на самом деле обнимая ее за плечи, опускался рядом завтракать. Даша оглядывалась, поспешно снимала с плеча его голую волосатую руку - стыдилась, глупая. Да и он стыдился, оглаживая ее украдкой, ощупывая глазами, любовался.

Вырастешь большая, отдадут тя замуж,
Отдадут тебя замуж во чужу деревню.
Ой, люшеньки-люли, во чужу деревню!

Нет, деревня была не чужая, своя была, родная Хмелевка, но сколько же забот оказалось у них, у молодых, ладящих свой угол в родовом отцовом гнезде, какими недолгими были сладкие часы любви. От зари до зари они не выпрягались, оба чертоломили за пятерых.

Во чужу деревню, в семью несогласну.
В семью несогласну, не плачь понапрасну.
Ой, люшеньки-люли, не плачь понапрасну.

И семья была согласной, только большой уж больно. Отец не хотел делиться с сыновьями, хозяйство росло, и Дарья не успевала поворачиваться. И потом, когда в доме появилась еще одна молодушка, ей не стало легче: один за другим полезли, как чеснок, дети, хозяйство росло, скота был полон двор, птицы…

На улице дожжик ведром поливает,
Ведром поливает, землю прибивает.
Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

И Яка увидел другую Дарью, худую и мослатую, как старая лошадь, с длинными под заплатанной кофтой грудями, с холодными морозными глазами. Она сидела за пустым скобленым столом с голодной Зойкой на коленях, с меньшенькой, с последней, и в деревянных худых руках держала извещение о гибели Ильи, самого старшего, первого. Семь детей она родила и выкормила и вот молча прощалась с пятым. Она уже не могла плакать, когда-то небесные большие ее глаза превратились в две ледышки, промерзли до дна, а прежде золотистые (как у Зойки теперь) волосы стали прелой соломой, посеклись.

Ой, люшеньки-люли, землю прибива-а-ет.

- Яка достал из кармана толстовки трубку с кисетом, Чернов стал возиться с бутылью и рюмками, а Марфа виновато перекрестилась: "Прости, господи, грешницу, прости и помилуй!" - встала и поспешила в горницу, откуда, едва открылась дверь, послышался тонкий детский плач. Разбудили все ж таки внучку.

Чернов поставил в середину стола высокую, как огнетушитель, стеклянную четверть, вздохнул, будто после большой работы. Потом - локти на стол, потер ладонями бритые порозовевшие щеки, поглядел на Яку с улыбкой.

- Вот так и живем, Яков. Бьемся, бьемся, а к вечеру напьемся. А?

Яка промолчал. Не больше других Ванька бился, меньше даже, и когда бился, не особо отчаивался. Как ни прижимала судьба, выдержит, перетерпит, за бутылку не схватится. А ведь и ему, поди, бывало трудно. И вдруг понял, почему у Ваньки такой чистый двор. И поразился:

- Иван, а ведь у тебя никакой скотины нету, даже кур. Такие хоромы, а пустые!

- Зачем мне, я совхозный рабочий, - сказал Чернов беспечно. - Вроде и так живу ничего.

- Ничего! Да ты богачом стал! - Яка помахал рукой, разгоняя перед собой дым, вгляделся удивленно. Такой благодушный сидел Чернов, такой спокойный. - Ты настоящий помещик, Иван, буржуй. И соседи твои такие же. Полсела барских домов.

- Скажешь тоже. - Чернов заметно смутился, как от незаслуженной похвалы, взял свою рюмку. - Давай еще по одной.

- Нет, погоди, ты вот что еще ответь: снаружи-то вы все вроде богатые, а внутри пустые, как твой двор. Почему так? Почему, ответь ты мне, у тебя, у самого справного, самого надежного мужика, нет никакой скотины? Ведь ты не крестьянин теперь, Иван, не мужик!

- Кто же я, по-твоему?

- Нахлебник ты, барин. Вот ответь мне прямо: на кого теперь твоя надежда в жизни? Неужто на Шатуновых?

- На совхоз, - сказал Чернов с улыбкой. - И на колхоз маненько.

Яка с досадой откинулся на стул, в глазах метнулся злой вспых:

- На совхоз у него надежа! И на колхоз тоже! Смехота! А в колхозе-то кто остался - не Шатуновы?

- И Шатуновы. И Степан твой. Я говорил, и опять скажу: крепкий он, ухватистый, большим хозяином станет.

- А-а! - Яка махнул рукой. - Срамота одна. В ботву пошел.

- Напрасно, Яков, зря. Верит он, руки умные, молочную ферму укреплять хочет. А мы утиную строим, мяса дадим.

- Слыхали!

- Ну слыхали так слыхали. - Чернов поднял свою рюмку, улыбнулся примирительно и отступил: - Давай тогда за былое, за прошлое. - И под строгим взглядом Яки не спрятал улыбку, отступил не поверженным. А может, и не отступил, вид подал только.

- За былое можно. - Яка взял свою, опрокинул в большой редкозубый рот, как в нору, но душной жгучести уже не почувствовал, притерпелся, должно быть.

Чернов положил тонко обглоданную арбузную корку в блюдо, взял с колен утиральник, промокнул подбородок, губы.

- Вот мы выпили за былое, Яков, песню про то спели. Хорошо. Я пел и время то вспомнил, молодость нашу.

- Правда? - удивился Яка, глядя на Чернова недоверчиво. - Вот же! И я про то думал, Дарью свою вспомнил.

- Ну вот. - Чернов опять поставил локти на стол, уперся подбородком в кулаки. - Оно завсегда так: про что поешь, про то и думаешь. И приятно нам, хорошо. Издалека-то ведь все приятным кажется, интересным. Вот кино видал я недавно про нашу войну, про гражданскую. Все в точности, как было: и тачанки с пулеметами, и эскадроны скачут, и шашки сверкают, и лошади с красноармейцами и беляками падают. Интересно. А знаешь почему?

- Ну? - Яка опять разжигал свою трубку.

- А потому, должно быть, Яков, что со стороны теперь глядишь на это, о смерти своей не думаешь, не над тобой она кружит. И под шрапнель летишь не ты. И конь закричал страшнее человека - не твой. И через голову, под копыта всего эскадрона полетел не ты.

- Темнишь, Иван, что-то.

- Нет, Яков, вспоминаю. Себя вспоминаю, отца своего, братьев. Как мы жили?

- Отец у тебя был прижимистый малость, это да.

- Не прижимистый - скупой, жадный. Три коровы в последние годы было, а цельного молока в доме никто не ел, даже ребятишки - только обрат, только после сепаратора. Положим, семья была большая, с такой нельзя без бережливости, но не морить же ее голодом, не доглядывать, как бабы студень варят - упаси бог, если сноха хрящик съест! А братья, когда делились, за каждое, прости господи, г… готовы были глотку перервать друг дружке. Или ты не знал этого, позабыл? Все ты знаешь, и меня знаешь как облупленного. Недалеко я от них был.

- А сейчас добрый стал, правильный? - Яка усмехнулся.

- Не знаю, только не жмот. Не ворчу, слава богу, как собака с костью, не показываю клыки и бесперечь не оглядываюсь.

"Гляди-ка, он и вправду всем довольный!" Яка пыхнул в него желтым дымом самосада:

- "Не ворчу, клыки не показываю"! Да где у тебя клыки-то? Нет давно ни своей кости, ни клыков!

- И слава богу, я - не собака.

- Дурак ты. Согнала вас новая власть в колхоз и овцами сделала. Всю жизнь стригет, с рожденья до смерти, а вы ей: "Бя, бя, любим тебя-а!" Тьфу! - Яка отвернулся к окошку, поглядел на синий в тени ворот снег. А посередине двора снег брызгал разноцветными искрами: от солнца, день совсем разгулялся. Вспомнил про собак, спросил отчужденно: - Осенью ты про одичавшую сучку говорил, это правда, или ты меня успокаивал тогда?

- Это когда ты Сокола застрелил?

- Когда же еще, больше вроде не встречались. - Яка окончательно рассердился на это повторное напоминание об убийстве Сокола.

- Правда, хоть сам спроси.

- А на чьем пчельнике, на колхозном или у вас?

- У Федьки Монаха.

Яка сунул в карман погасшую трубку и, чувствуя нарастающее раздражение, поднялся.

- К Степке пойду, с прокуроршей его покалякаю, - сказал хмуро.

- На дорожку посошок, - предложил Чернов, улыбаясь.

- Нет, хватит. - Яка повернулся к нему спиной и стал собираться.

Из горницы вышла Марфа с розовой, годов двух девочкой на руках, удивилась, что так скоро уходит.

- Хорошего поманеньку, - сказал Яка. Натянул полушубок, нахлобучил малахай, надел сразу варежки. Взявшись за ручку двери, добавил с ухмылкой: - Пригласил бы к себе, да арбузов соленых у меня нету, самогонку не гоню. - И хлопнул дверью.

- Аи поругались? - спросила с тревогой Марфа.

- Вроде нет.

- Чего же он такой невеселый пошел?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке