- Перехлестываешь, - засмеялся Баховей и порывисто встал, обнял его могучими лапищами. - Эх, Андрей, Андрей, дорогой мой человек! Ничего, осмотришься, поправишься, повеселеешь. Другой ты стал, задумчивый.
- И ты другой, - сказал Щербинин. - Не задумываешься, уверенный. Даже завидно.
Баховей не придал значения иронии, засмеялся:
- Ничего, отойдешь, поправишься на вольных харчах… Ну, я пойду, в колхозы надо съездить, работы по горло. Днями встретимся, поговорим по душам.
И он вышел, величественный, литой, как памятник, в коридоре громко отдал распоряжение Глаше оставить комнату за. Щербининым, а всех приезжих, в том числе и начальство, помещать в общей.
Уехать! Уехать куда-нибудь, хоть к черту, устроиться на любую работу, только не здесь, не на глазах у этих сытых, довольных, уверенных и сочувствующих ему!
Но в этом желании была боль, была обида, и Щербинин не мог смириться, по крайней мере, сейчас. Надо было остаться хоть ненадолго, хоть на несколько дней, надо разобраться и понять, что происходит здесь, на его родине, что изменилось за двадцать лет с ним и его односельчанами. В конце концов они доверяли ему и выбирали своим председателем, только им он служил до последнего своего дня, только с ними были его помыслы и желания.
Щербинин надел пиджак, пожал плечами, мельком глянул в стенное зеркало. Пиджак был хорошо почищен и отглажен, от него приятно пахло ромашкой, - духами побрызгала, что ли? - и сидел он ловко, молодо. И брюки - как он только не заметил утром! - были отутюжены, стрелки наведены. Когда успела только? До рассвета они просидели с Кимом здесь, он и спал не больше двух часов.
- Спасибо, Глаша, - сказал Щербинин, встретив в коридоре вопросительно-тревожный и страдающий взгляд. - Ты, наверно, и не спала еще?
Она стояла с веником в руке и безмолвно ждала, когда он пройдет.
- Ты что, и за уборщицу? - спросил Щербинин, не дождавшись ответа.
- В яслях она, - сказала Глаша, волнуясь и краснея совсем по-девичьи. - Ребеночка понесла, скоро придет. - И обежала его глазами, ощупала всего, поправила мысленно чуть смятый воротник рубашки.
На улице было солнечно и просторно. Летняя голубизна неба уже подернулась дымкой усиливающегося зноя, солнце сверкало и плавилось в тихих водах залива, где прежде, вплоть до темной стены соснового бора на другом берегу, размещалась Хмелевка. Эта центральная улица теперь была крайней и осталась единственной от старого села. Здесь стояли кирпичные купеческие дома, приземистые и тяжелые, как доты, сохранились и прочие казенные учреждения: почта и телеграф, отделение госбанка, редакция районной газеты, райфо, Дом культуры. Все на этой улице осталось таким, каким было двадцать лет назад, хотя село изменилось неузнаваемо.
Прежде оно лежало в тесной долине и степной простор начинался от райкома, от этой крайней улицы, теперь же село как бы перескочило через нее на левую сторону, взобралось на взгорье, и "центральная" улица оказалась позади, зажатая пустынным заливом и новым; селом, вольно уходящим в степь.
Щербинин неторопливо шагал по дощатому тротуару, оглядывал все вокруг и боялся, что не сдержится, заплачет. Ничего не изменилось на этой улице за двадцать лет, но именно эта-то неизменность и казалась поразительной для нынешнего Щербинина.
Улица, словно ребенок, подражающий взрослым, хотела казаться центром маленькой столицы, но кирпичные дома, разнокалиберные и аляповатые, глядели узкими оконцами очень уж старчески и тускло, самое крупное здание Дома культуры было церковью с разобранными куполами, небольшую площадь перед райкомом замостили битым кирпичом, чтобы в дождь машины не буксовали, а стоящая посредине площади голубенькая дощатая трибуна, с которой выступали в торжественных случаях, вызывала трогательное и стран-нор чувство: хотелось подойти и ласково погладить ее по конической крыше.
Улица была пустынной, лишь у райкома, где еще сохранилась коновязь, стояли в ряд несколько "козликов" с брезентовыми верхами, и в тени крайней машины сидели, покуривая, скучающие шоферы.
Щербинин свернул в переулочек, к "хитрому базару" - несколько скамеек под навесом, где женщины продавали семечки, яйца, огурцы, первые ягоды. Крайним стоял веселый грязный мужичок с небритым лицом в распущенной до колен рубахе.
- Рыбка, свежая рыбка! - закричал он, заметив Щербинина. - Семь рублей кило, сам бы ел, да детям надо!
Перед ним на скамейке лежали мокрые оскаленные щуки, которых он для освежения макал в ведро с водой, стоящее под скамейкой. Женщины тоже приветливо заулыбались вероятному покупателю.
- Шатунов? - спросил Щербинин, рассматривая смеющееся лицо рыбного торговца.
Мужичок перестал смеяться и пугливо уставился на одноглазого покупателя.
- Значит, торговцем заделался? - спросил Щербинин обиженно.
- Неужто Андрей Григорьич? - прошептал рыбак, мигая глазами. И вдруг узнал, заулыбался, протянул радостно грязную мокрую руку. - Теперь признал, по рубцу на щеке признал… Здравствуй, Андрей Григорьич!
Щербинин пожал его скользкую руку в рыбьей чешуе.
- Для детей, значит, продаешь?
- Для внучка, - сказал Шатунов, улыбаясь. - Молоко любит, шельмец, а молока нету. Мы ведь по-другому нынче живем, Андрей Григорьич, по-новому. Море вон кругом, - он повел рукой в сторону центральной улицы, за которой сверкал залив, - кругом море, а молочка нету. Если во всем селе сотня коров наберется, хорошо, а может, и сотни нету: луга затопило и весь скот порешили. На море теперь глядим, а крестьянского-то облика нету.
- Чего же больше жалко: скотину или облик?
- Всех жалко, - вздохнул, улыбаясь, Шатунов. Он всегда улыбался. - Раньше у меня корова была, овчишки, куры, поросенок, и, стало быть, все продукты свои. На базар еще когда маслице или яйчишки отнесешь. А нынче - как есть пролетарий.
- А рыба? - Щербинин показал на злобно оскаленных щук.
- Слезы, - засмеялся Шатунов. - Речную рыбу в речке ловко ловить, а у нас море. Не пымаешь скоро-то.
Щербинин походил по магазинам, отметив, что стали они богаче прежних, побывал на автобусной остановке, в пельменной, где пельменей теперь не было, а торговали водкой и пивом, постоял у киоска с газированной водой - его узнавали редкие старожилы, здоровались с любопытством и удивлением, рассказывали о своих заботах. Щербинин, взволнованный этими встречами, забыл даже пообедать. Он увидел давнего своего любимца Чернова, степенного мужика, с которым воевал на гражданской, встретил чудаковатого Сеню Хромкина, "изобретателя", и во сне бредившего разными моторами и машинами, познакомился с молодым Межовым, так похожим на отца, что он, забывшись, окликнул его Николаем.
- Вы ошиблись, - сказал парень, проходя мимо.
- Ошибся?.. Да, ошибся. Если бы отец… Парень, остановившись, оглянулся, пристально посмотрел на одноглазого старика.
- Вы знали отца?
- Больше, чем ты его… Сережа? Здорово ты на него похож, Сережа!
Парень его не узнавал. Да и где он мог узнать, он был ровесником Киму, на год даже помладше. Но он узнал.
Он узнал его, как и Парфенька Шатунов, по шраму на щеке, по рассказам матери, по фотографии, где Щербинин стоял рядом с отцом. Он не удивился, не обрадовался вроде, вообще никак не проявил своих чувств, только обеими руками пожал костистую руку Щербинина и сказал, что сейчас они пойдут домой, мать будет без ума от радости.
- Вот и Николай так же, бывало, - сказал Щербинин, чувствуя непонятное смущение под взглядом молодого Межова. - Он тоже не спросил бы, хочу ли я идти к нему, и приглашать не стал бы, а повел сразу, и все. Но он был мне ровесник и друг…
Межов отчаянно покраснел и рассердился на себя за бесцеремонность и покраснел еще сильнее, до пунцового жара, и русые его с рыжинкой волосы тоже, кажется, вспыхнули, и только темные глаза смотрели не мигая и оставались твердыми, требовательными. Вылитый Николай.
Щербинин почувствовал на щеках слезы и отвернулся, торопливо достав платок и сморкаясь. Старик стал, слезливый старый старик.
- Потом они сидели в просторной квартире Межовых, и Елена Павловна, худенькая и маленькая, как девочка, угощала их крепким чаем и покойно, с обжитой печалью рассказывала о себе, изредка поглядывая на сына, который сидел за столом, склонив голову, и слушал уже известное ему с тем придирчивым вниманием, с каким строгий экзаменатор слушает своего лучшего ученика. Межов не думал об этом, но получалось невольно так, что и мать, и Щербинин, рассказывая об отце, словно бы отчитывались перед ним, сыном, за судьбу отца, за судьбу своего времени, и гордились этим временем и отцом, потому что хорошо его знали.
- А помнишь, как в коммуне обсуждали каждую неделю меню на общем собрании и голосовали за щи и кашу в отдельности? - спрашивала Елена Павловна, и Щербинин улыбался, вспоминая, и улыбка эта на его изуродованном лице была непривычно мягкой, доброй.
Щербинин видел сейчас Николая Межова в Хмелевке тех лет, видел его снисходительно-спокойную улыбку, его пристальный взгляд, твердый и изучающий, которым он смирял пылкого Щербинина, видел его полосатый матросский тельник, его бушлат, вытертый и во многих местах заштопанный, его развалистую неторопливую походку, расклешенные брюки - всего его видел, медлительного, неизменно спокойного.
Они встретились впервые весной семнадцатого года на волжской пристани, где Щербинин работал грузчиком и слыл во всей округе за отчаянного драчуна по прозвищу Андрей Биток.
"Ты и есть знаменитый Биток?" - спросил тогда матрос, осматривая его как незнакомую вещь.
"Убедиться хочешь?" - вспыхнул Щербинин (дурак, какой он был тогда дурак!), сжимая кулаки.
"Да, - сказал матрос и взял его за рукав. - Отойдем на минутку".