- Я поеду сейчас в наркомат, - ответила она. - У меня будет очень занято время. Ты возьмешь завтра выписку, тогда пришли ее мне в деревню. Всего хорошего, - и она протянула руку.
Он не взял руки, он заволновался.
- Послушай же, ведь мы любили друг друга, мы останемся друзьями. Невозможно расстаться так.
- Не забудь прислать выписку, она мне очень нужна. Ну, конечно, у нас нет поводов ссориться. Я просто буду очень занята, - она улыбнулась, тряхнула бодро рукой. - Давай руку.
- Что же, все кончено? - спросил он.
- Выходит так, - ответила она. - Прощай, я спешу.
Она поехала на городскую станцию купить билет.
И в этот же день вечером она ехала обратно. С ней в купе, в полупустом поезде сидел старик в чесучевом пиджаке, кряхтел, ел колбасу из корзиночки, отрезая мелкими ломтиками, приносил на станциях в чайнике воду. На ночь они оба забрались на верхние полки.
И поздно ночью в купе пришли двое, забрызганные грязью, в сапогах, в кожаных куртках, с портфелями, - от них пахло распутицей, бессонницей, напряженной работой, бодростью, табаком. Ехали они, должно быть, недалеко, - не раздевались, открыли окно, закурили, разговаривали.
Разговаривали они о кооперации, были, должно быть, кооперативными работниками, - говорили о неудачах и победах кооперации, об ее буднях, о ее практической работе, о том, что русская кооперация еще не созрела, чтобы торговать обувью и одеждой, что не удается так же кооперативная торговля мясом, - говорили просто, буднично, чтобы убить время. Потом надолго заговорили о служащих в кооперации, о приказчиках, кассирш, весовщиках, сторожах. Большой процент неудач кооперации они возлагали на неподготовленность кооперативных служащих. За предпосылку, правильную, как аксиома, они брали правило, что каждый приказчик, заведующий лавкой, кассир - жулик, и обсуждали, как этого избежать, или как сделать, чтобы жульничали меньше. Слова жулик они не употребляли, оно вытекало само собою; они говорили что каждый служащий берет себе и своей семье бесплатно мясо, масло и вообще все, чем торгует (мясная торговля не удается именно потому, что никак нельзя проконтролировать, сколько вышло фунтов разных сортов мяса из данной туши), что даже у членов правления есть обычай "христа-славить", то есть "завертывать" себе по фунтику того и другого. Один из собеседников рассказывал, что иной раз приказчики проворовываются явно и тогда неизвестно, как с ними поступать: рассчитать, отдать под суд? - во-первых, огласка, а во-вторых, на его место придет второй такой же, а отданный под суд потянет за собой и всех остальных, и надо налаживать дело вновь. Второй доказывал, что прогонять не надо, разве уж в очень редких случаях, - а лучше приказчика держать на такой грани, чтоб он чувствовал, что догадываются, что он жульничает: никому не охота прослыть вором, - ну, его и держать на этой грани в страхе, как бы не ославился он вором.
Потом они ушли, эти два кооператора, - в ночь, в деревню, на полустанке. Когда поезд тронулся, старик на полке поднялся, свесил ноги, посидел так недолго, слез, чтобы закрыть окно, и вновь сел на полку.
- Не спите? - спросил он. - Слышали, как разговаривали? О том, что у человека честность может быть, - об этом ни слова не сказали. Так, стало быть, и есть на самом деле. Мне вот что непонятно, уж и не знаю почему, - только чужого я никак не возьму и всегда не понимал, как это делается. Слышали, как разговаривали? - не о людях, а о номерах, - об инструментах плохого качества.
И тогда она поняла, что самое существенное в ее поездке - убогое счастье бабы над рекой и этот ночной разговор. Да, жизнь каждого человека связана так, что - не все ли равно будет, если его, человека, взять с поправкой на испорченную машину, испорченную жульничеством, безграмотностью, ложью, любовью, - связанную государственностью, трудом, куском хлеба, - тою же любовью. И, быть может, счастье на самом деле в том, чтоб быть связанным так, когда нет рубля шестидесяти копеек на гербовую марку при разводе, как связана та баба над рекой, - как не связана она. Ей было оскорбительно слушать тех здоровых, что пришли и ушли ночью, от которых пахло весенней распутицей и здоровьем. Жизнь человека - большая обязанность, никак не в его воле, всячески связанная…
Старик напротив, проснувшись уже окончательно, заговорил, хотел поговорить подольше, спросил куда едет, где работает, - обрадовался, узнав, что она агроном, сообщил, что он уездный врач. За вагонным окном возникал рассвет. Она заговорила с ним, первый раз заговорила за эти дни, - хотела говорить.
Врач рассказал: ездил в Москву, там его дочь выходит замуж за инженера такого-то. Это была фамилия ее мужа.
Она спросила:
- За Григория Андреевича?
- Да, за него, - ответил врач. - А вы его знаете?
Она ответила односложно и легла на полке лицом к стене, сделав вид, что хочет спать. Он - этот старик - врач - стал врагом: он - вор, он украл…
Когда она слезла с парохода, она увидела, что избы над горою нет, там торчали одна лишь обгорелая печь да несколько недогоревших бревен. И ей рассказали о событии: в этой избе жила семья разбойников, грабивших на дорогах, убивавших людей, семья выселенцев-малороссов, отец, четыре сына, мать. Когда пришла милиция их арестовывать, они стали отстреливаться, стрелял и одиннадцатилетний младший сын, и старуха-мать; в перестрелке убили отца и четырех сыновей: тогда старуха подожгла избу и умерла в огне.
Иван, говоривший всегда про Ерёму, когда с ним заговаривали про Фому, всю дорогу рассказывал подробности перестрелки, ставшие уже легендарными, и всячески поносил разбойников.
Гаспра,
май 1925 г.
Человеческий ветер
I
Десять лет человеческой жизни - оглянуться назад на десятилетие - все это было вчера: все помнится до мелочей, до морщинки у глаз, до запаха в комнате. Но в каждые десять лет уходит с земли из жизни - одна пятая всех живущих на земле людей, десятки миллионов людей идут гнить в землю, кормить червей; впрочем, в эти же каждые десять лет и приходят в жизнь миллионы людей, родятся, растут, живут, идут в новые земли, множатся, буйствуют половодьями весен, изобилуют летами, покойствуют эмалевыми днями бабьего лета, сгорают красными зимними зорями - И каждая эпоха человеческой жизни, каждая страна, каждый город, каждый дом, каждая комната имеют свой запах - точно так же, как имеют свой запах каждый человек, каждая семья, каждый род. Десятилетья скрещиваются иной раз - очень часто, и - за эпохами, за событиями городов и стран - ему, этому, данному человеку - морщинки у глаз, запах комнаты - существенней, многозначимей, чем событья эпох.
Над каждой страной дуют свои ветры.
У него, у этого человека, Ивана Ивановича Иванова, жизнь запомнилась городом с деревянными тротуарами, с деревянными заборами вдоль улиц, калиткой во двор, тяжелым запахом жилья в сенях, низкими комнатами в дворовый бурьян. И над его жизнью продул ветер тот, что пахнет человечьим жильем. В его комнате стоял продавленный кожаный диван, за диваном веками собирались окурки. На столе в его комнате изредка менялись книги и никогда не менялось сукно: это был письменный стол, пепел перецветил сукно на столе из зеленого в желтое, пепел нельзя было сдуть со стола. И за низкими окнами в сад рос бурьян, крапива, лопухи, белена. Над его жизнью продул тот ветер, что пахнет человечьим жильем, - и этот ветер застрял в его комнате.
И там за десятилетиями запомнился навсегда осенний, промозглый вечер, уж очень, до судороги в горле, пропахший человечиной: это был вечер, когда он прогнал свою жену. До этого были и бурьяны рассветов, и половодье полей, и ночи со словами о том, - что - "люблю, люблю, навсегда, навсегда!" - были обвалы рассветов, когда в рассветном мире были - солнце, мир и озера ее глаз, в которых можно утопить мир и солнце, - она, заполнившая мир и солнце. В человеческой радости тогда родился ребенок, новый Иван, в сумерки глаза матери были прекрасны всем прекрасным материнством мира, - в сумерки он приходил тогда к ней, чтобы поцеловать ее бледную руку: ребенок тогда спал, новый Иван. - Все это было. - И потом был тот промозглый вечер, такой вечер, когда человеку одиноко, страшно на земле от удушья человечины.
Это не был вечер: это была полночь. За окнами лил осенний дождь и там надо было колоть глаза. На столе горела свеча, капала на то самое сукно, которое никогда не сменялось. У нее опухли глаза, и у глаз были морщинки. Он стоял у стола. Она стояла у дверей.
Она говорила:
- Иван, пойми, это все ложь, прости. Это было навождение. Ведь у нас было же настоящее большое счастье, мы же любили друг друга.
Иван Иванович наклонялся к свече и читал медленно, по складам, сотню раз перечитанный лоскуток бумаги, написанный ею: - "Николай, это навождение, но я не могу быть без тебя. Мужа не будет сегодня дома, калитка не будет заперта. Приди к одиннадцати, когда все уснут…"
Иван Иванович клал руку с лоскутком к себе в карман, отклонялся от огня и говорил медленно, по складам:
- Прощать тут не в чем. Это слово сюда не подходит. Я навождениями не занимаюсь. И навождение тут тоже не при чем. Просто ты голая лежала с голым мужчиной в моей постели. - Ступай вон!
- Иван! - у нас же ребенок, у нас же сын!..
Иван Иванович сострил:
- У нас же-ре-бе-нок: вот именно, мне не надо, чтоб у тебя были жеребцы. - Ступай вон!
И тогда у нее исчезли морщинки у глаз, остались одни глаза, полные ненависти, презрения и оскорблснности. Она прошептала ему, тоже по складам:
- Не-го-дяй! И люблю, и люблю - его люблю, а не тебя!