- Есть, может, и старше ордена, - между тем говорила из-за переборки Катюша, - но лучше бы дали Отечественной войны. Другие-то ордена и за всякие заслуги дают, а этот… особой гордости. Нашли письмо? Да я вам так расскажу. Леша на фронте в партию вступил. Пишет, было их восемь человек, оборону у моста держали, а приказ: немцев остановить обязательно, пока наши части к реке подойдут. Силы не хватит - последнему мост взорвать. И вот, пишет Леша, в каком огне они там горели, а духом не падали, сами из пулеметов немцев косили. Но тех-то ведь, может, целые тысячи, а наших только восемь человек. Все мины, все пули немецкие, все в одно место летят. Вот один из них ранен, потом другой и третий, кто убит уже, Лешу тоже в плечо ранили. Переговорили оставшиеся и решили в партию вступить, - если умереть, так коммунистами. Заявления написали. Договорились: последнему мост взорвать, а если жив останется, сдать заявления в партийную организацию. Леша последний остался. И вот, пишет, уже и спичку зажег и к шнуру потянулся, а в это время и наши войска подошли, сбили немцев. Ну, Лешу, конечно, потом в партию приняли…
Катюша вышла из кухни. Она переоделась в светлое цветастое платье, лицо ее, иссеченное речными ветрами, пылало румянцем.
- В этом платье я Лешу на фронт провожала, - сказала она. - Случится, может, там увидеть его, передайте - ношу это платье только в дни большой радости. Вот с вами встретилась - радость для меня нечаянная. Угостить вас хочется, только уж, простите, угощение теперь не такое.
На столе, как и прежде, появились белоснежная скатерть, и сверкающий латунью самовар, и те же с зелеными полосками чайные чашки. Только не было теперь ни пшеничных калачей, ни высоких зажаристых шанег, ни душистых пирогов с налимьей печенкой, ни яичницы-глазуньи с квадратиками домодельной ветчины. Был хлеб, липкий пайковый хлеб, соленые огурцы и рыжики, брусника и молоко к чаю.
- Не ждала я гостя, - оправдывалась Катюша, будто в дни войны можно было ее осудить за плохое угощение. - Масло, мясо, что в норму получила, - все на сплав взяла. Аппетит там очень большой. - Она покраснела. - Да если бы ночевать ты остался, я бы все равно чего-нибудь достала. Угощайтесь, чем есть.
- А что ж бабушка, где она?
- Да тут пошла неподалечку, скоро придет.
Протягивая руку за чашкой, я взглянул на часы.
Им и дела не было до того, что нами ничего еще не сказано, ничего еще не услышано: маятник равнодушно выстукивал свои доли минут, и стрелки неуклонно двигались по циферблату. И от сознания того, что скоро они расположатся в такой комбинации, когда я должен буду встать, натянуть сапоги, надеть еще не просохшую путем шинель, затянуться ремнем, оставить недопитую чашку чая и уйти, обязательно уйти - в ночь, в слякоть, в холод, - от сознания этого сразу болезненно сжалось сердце и невкусными показались и огурцы, и рыжики, и брусника. Должно быть, такое же чувство владело и Катей: разговор у нас не вязался. Мы взглядывали друг на друга и поочередно задумчиво говорили:
- Да-а…
Наконец Катюша пересилила себя и стала рассказывать:
- Ведь я как на сплав попала? Сами знаете, когда Леша на заводе работал, я по дому хозяйничала. Любил он, чтобы чистенько было да хорошо. И мне нравилось для него приготовить все вовремя и как следует. Придет с работы усталый, так чтобы дома поел вкусно, отдохнул бы на мягком, на чистом, на промытом крылечке посидел бы. Только о нем и забота была.
А как ушел на фронт и осталась я одна, стала подумывать: раньше работал он за меня и теперь за меня воюет, а я для него тут ничего не делаю, и ничем ему не легче от того, что дома у меня все прибрано, вымыто да наглажено.
Бабы тут такие, как я, красноармейки, домохозяйки прежние, стали всяко приспосабливаться: огороды садить, по весне дикий лук, черемшу, собирать, осенью - грибы, ягоды. Кто посильнее - сено косить, рыбу ловить, в тайгу за орехами. Словом, все стали себя обеспечивать.
Собирали раз в горсовете собрание, на работу поступить на завод предлагали. Правду сказать, мы послушать послушали, а сами как-то бочком да в сторонку. Непривычное это дело - домохозяйкам на завод идти. Так я первую зиму дома и прожила. Думала к своим, к отцу, к матери, в тайгу уехать, да жалко стало домик бросать. Куда ни посмотришь здесь, все про Лешу вспоминается. И на сердце как-то полнее, будто по-прежнему с ним, а он только в отлучке.
И вот пишет мне Леша про трудные дела свои, про ночи бессонные, про опасности да про подвиги товарищей и в конце все спрашивает: "Ну, а как у вас дела идут, как там без нас управляются?" Очень он к заводу привыкший, сами знаете, сердцем за него всегда болел. И однажды написал прямо: "Катя, сходи на завод, узнай, как он работает и кто там теперь на моем месте у рамы стоит…"
Пришла я на завод, заявилась к новому директору, показала письмо и говорю:
"Если полагается, товарищ директор, расскажите".
А он и говорит:
"Рассказать - это полагается. План мы за первый квартал не выполнили. Почему? Людей не хватало. Почему людей не хватало? Мужчины на фронт ушли, а женщины на завод не хотят - в лес по грибы ходят, чулки да кружева вяжут.
К раме, вместо твоего Алексея, старика одного поставили. Три аварии старик сделал, зрение у него плохое, бревна с забитыми скобами железными в раму пропускал, пилы обрывались. Семнадцать часов рама из-за этого простояла, больше сотни кубометров фронту недодали. Обо всем этом рассказать полагается. А вот написать тебе мужу об этом - и не знаю, полагается ли?"
Сижу я, слова вымолвить не могу: всю меня как огнем сжигает, понимаю, что правильно он говорит. А директор опять:
"Если людей сейчас не наберем - лес не сплавим, на зиму завод вовсе остановится; бойцам на фронте еще тяжелее будет, зато вам крепче спать: гудок беспокоить не станет… Приходили некоторые на сплав наниматься, да норма хлеба, говорят, мала, надо прибавить, а то нет расчета работать. Конечно, какой расчет работать. Лучше норму получать и дома лежать. Или так еще: взять здесь, в тылу, норму прибавить, а бойцу на фронте убавить. Дать ему сухарь один, а себе испечь мягкую шанежку. Что тебе еще сказать? Грамотная, и сама понимать должна".
Как сказал он это, так мне и представилось: сидит мой Леша с товарищами в окопе, в снегу, сухарь грызет, кругом стрельба, снаряды рвутся, смерть по полю гуляет, а я дома за самоваром, пью чай с горячими шаньгами…
Как вскочу я, как закричу:
"Товарищ директор! Да почему же никто мне этого раньше не мог так, как вы, сказать? Почему я сама об этом не догадалась? Почему мне только сейчас до сердца все дошло? Да не такие мы на деле, как вам кажется! Не хочу я краснеть за безделье свое, не буду".
А говорить никак не могу, слезы душат.
Как я встала, как шла, как дома на постель упала - ничего не помню я. Стыд, один стыд кругом меня и возле меня. На занавески вышитые гляжу - стыдно мне; из печки жареным мясом пахнет - стыдно мне; на руки белые, мягкие посмотрю - стыдно мне; что лежу в мягкой постели - тоже стыдно. Поднялась и пошла по знакомым женщинам. Что я им тогда говорила - не помню. Только от сердца всего говорила - откуда слова у меня взялись, - и вместе плакали мы. Весь вечер ходила, а утром на завод двадцать человек привела. Пришла к директору,говорю ему:
"Вот, товарищ директор, нас двадцать человек, на сплав пошлите нас, дайте инструмент, дайте продукты, какие по норме полагаются, если обувь есть - дайте, если нет - не надо. Пусть расскажет кто-нибудь, что и как нам делать, только ни слова, ни одного слова по-вчерашнему не говорите".
И стою, сама дрожу и думаю, вот скажет сейчас: "А-а, поняла-таки".
И злость у меня к нему поднимается, такая злость. Скажет сейчас, и кошкой брошусь на него. А он просто так:
"Хорошо. А за вчерашнее простите. Сгоряча наговорил лишнее".
И ни слова, ни одного слова не сказал мне больше. Вызвал помощника своего, наказал ему, чтобы нас обеспечили всем, чем следует, и домой отпустил до утра. Вот какой сердечный человек! Ну, а потом мы и поехали.
- И так все лето, Катенька, вы на сплаве и работали?
- Так и работали. И ничего - план хорошо выполняли. Только ободрались все и в синяках целое лето ходили: женское-то тело все же нежное, к бревнам непривычное, - какой-то звенящей жалобой прозвучали ее слова о синяках и о женском нежном теле. - Потом, конечно, освоились и ушибаться меньше стали. А то все на бревна падали, очень они в воде скользкие.
Катюша замолчала, прищурила глаза, видимо вспоминая, как они ходили по скользким бревнам, боязливые, непривычные, как падали и больно ушибались. Потом рассмеялась.
- Мы каждые пять дней оборот делали: приплавим плот, домой наведаемся, а там опять вверх заходим. А тут у нас что получилось: поплыли с последним плотом, самый бросовый лес подобрали, зачистили, чтобы ничему не пропадать, да на косу и натащило нас. Первое-то время лоцманом старик один плавал с нами, а потом я привыкла к реке и сама плоты водить стала. Так наша бригада и получилась целиком женская. И помаленьку привыкла я, одиннадцать плотов согнала самостоятельно, и все благополучно. А тут ошиблась как-то: с прижиму на повороте не отбились в реку вовремя, сели на косу. А уже холодно стало, руки зябнут, в воду пряником не заманишь. Пока мы канителились, смеркаться начало. Плот освободили, но куда поплывешь, когда ночь опустилась?