А однажды, возвращаясь после всенощной, увидели мы, все сестры хора, как пролетел по небу спутник. Газет к нам не допускали, и радио у нас нет, но прихожане перед молебствиями, собираясь во дворе, говорили о мирских новостях, и слова их доносились к нам, как сквозь стену, полуневнятно, однако же о спутнике мы слыхали. И мы остановились во дворе, дивясь человеческой мудрости, а мать игуменья услышала наши разговоры и наложила на нас епитимью, - то была моя первая провинность, а уж потом им не было числа. Почитай, все три года я была под епитимьей, одна кончалась, другая начиналась! А в тот раз она заставила нас молиться, чтобы злосчастный спутник упал в океан-море, чтобы не нарушал созданный богом мир. И мы молились, а в душе я противилась этой молитве, потому что видела настоящее явленное чудо и чудо было сотворено человеком, а не молитвой.
Все чаще стала я задумываться над своей судьбой и вспоминать прошлое, и жалеть, что в то время побоялась написать тебе и попросить совета как у старшего брата, - ведь ты и был для меня братом. И другие молоденькие служки, которые тоже учились хоть помалу в школе, стали говорить - и не говорить, а шептаться, - что не все в евангелии совпадает с историей и с наукой, и опять я впала в грех, питая этими словами свои сомнения. Только теперь я не стала исповедоваться у батюшки в этом грехе, потому что за него карали жестоко - и голодом, и холодом, и грязной работой, и я уже начала бояться такого порядка, а духом была еще слаба.
И в те дни я увидела тебя.
А когда я поняла, что ты не забыл свою младшую сестру и все так же добр к ней, пробудилась в моей душе такая сила, что перестала я бояться и матери игуменьи, и уставного порядка, и очень мне захотелось хоть в полглаза поглядеть на мир.
Хоть и редки были наши встречи и твои весточки, но не было для меня счастливее часа, чем тот, когда ты был рядом, словом ли, духом ли. И был ты возле меня даже и в те тяжкие дни, когда падал на меня гнев матери игуменьи, потому что держала я возле сердца каждое твое слово. И хоть страшно мне было перед будущим, но на что-то надеялась я, будто ты всех сильнее и смелее, и там, где я слаба, твой дух меня поддержит.
В это время и пришло несчастье. Старица Анна приметила, что стала я веселее и тверже, и, когда шла мать игуменья с обходом, пожаловалась на меня, что и горда я, и что по миру тоскую, и что к молению у меня охоты нету. И тогда заперли меня в келье, где сидела под замком мать Фелицата, которую обвинили в греховной гордыне, потому что она написала в Святейший Синод о матери игуменье доносное послание. Теперь и я сижу под замком на хлебе и воде, и срок моему этому покаянию не указан. И не знаю я, получишь ли ты это мое письмо, потому что веры у меня ни в кого не стало, хотя мать Фелицата и говорит, что хороших людей в миру больше, чем плохих.
Прощай, душа моя, добрый брат мой, прощай…"
Я дочитал эту исповедь, и у меня замерло сердце.
3
Ночью меня разбудил телефонный звонок.
- Разве вы спите? - спросил насмешливый голос Зимовеева, когда я пробормотал что-то спросонья. - А мы думали, вы статью пишете, лампа-то горит!
Лампа действительно горела. И я на самом деле писал статью: гневный протест против святой церкви, - главным в нем было письмо послушницы, а потом прилег, чтобы получше обдумать эту страшную жизнь, и, измученный размышлениями, нечаянно заснул. Но какое до этого дело буровому мастеру? И я, уже сердясь, ответил, что для разговоров вполне хватит дня, нечего будить людей среди ночи.
- А мы собирались пригласить вас на роль наблюдателя… - с некоторым разочарованием произнес Зимовеев.
- Что вы собираетесь наблюдать? - спросил я.
- Да не мы, а вы должны были наблюдать! - сухо сказал Зимовеев. - Мы собираемся навестить монастырь и боимся, не подстроят ли нам какую-нибудь провокацию.
- Навестить монастырь? Ночью-то? - только и нашелся я сказать.
- Мы же не журналисты, нас игуменья на кофе с коньяком не приглашает, - насмешливо напомнил Зимовеев.
И я вдруг понял все.
- Подождите меня пять минут! - Я говорил торопливо, и Зимовеев усмехнулся в трубку. - Где вы находитесь?
- Мы будем ждать вас за углом гостиницы, на Жолнерской. Только поторопитесь! Теперь светает рано…
Я швырнул трубку и принялся одеваться. Мне было не по себе. Если геологи задумали проникнуть в монастырь под покровом темноты, это может привести к грандиозному скандалу.
Мне вспомнилось лисье личико господина Джаниса. А не ждет ли он от неизвестного советского работника именно такого поступка?
А что, если я и сам-то стал только орудием какой-нибудь провокации?
Может быть, игуменья лучше меня знала, кого она имела в виду, рассказывая мне всю историю с послушницей?
Как быть, если и послушница тоже лишь орудие провокации?
Вот какие вопросы вертелись у меня в голове, пока я поспешно одевался и сбегал с лестницы. Только в вестибюле я принудил себя идти спокойно. Ведь и здесь могли быть соглядатаи монастыря…
За углом, на Жолнерской, стояла привычная сельская автомашина, крытый вездеход "ГАЗ-69". Чья-то рука протянулась ко мне из машины, - ухватившись за нее, я узнал короткопалую руку Зимовеева. В следующее мгновение машина тронулась, и я упал на чьи-то колени. Кто-то невольно пробормотал:
- Осторожно, товарищ корреспондент!
К своему безмерному удивлению, я узнал голос Володи. Он сидел рядом со мной, склонившись вперед и придерживая длинными руками лежавшие на полу какие-то железные крюки и палки, чтобы они не очень гремели.
- Что все это значит? - пытаясь казаться строгим, спросил я.
Теперь, привыкнув к темноте, я уже разобрал, что в машине нас четверо, кроме незнакомого шофера. Рядом с шофером сидел Сиромаха, он коротко указывал, куда вести машину: "Направо!", "Еще направо!", "От моста налево!" В кузовке "газика", теснясь и наезжая друг на друга при поворотах, сидели я, Зимовеев и Володя. На полу валялись веревки, "кошка", крючья…
- Что это значит? - повторил я.
- Боже мой, неужели все журналисты так непонятливы? - с притворным стоном вымолвил Зимовеев. - Володя, объясни этому товарищу, что мы едем на военную операцию… - Так как Володя стесненно молчал, только задышал чаще, он продолжал сам: - Мы знаем, в какой камере, то есть келье, сидит Софья. Игуменья проговорилась, что в среду ее постригут в монахини. Тогда увезти Софью будет невозможно. То есть увезти-то можно, да скандал будет больше. Попробуем ее сегодня же украсть…
- А Зина знает, что вы ввязались в это дело? - невольно спросил я у Володи.
Володя не ответил.
- К чему эти вопросы? Не рвите вы ему душу! - сердито сказал Зимовеев.
Выглянув в окно машины, я заметил, что мы едем уже под монастырской стеной. Сиромаха что-то сказал шоферу, и тот затормозил.
Сиромаха выскочил из машины. Я неловко вывалился вслед за ним. Володя и Зимовеев разбирали свои инструменты.
Слева от нас глыбилась белая монастырская стена. Голову надо было запрокидывать, чтобы увидеть верхний, крытый железом навес в два кирпича. Справа шумела река, переполненная от таяния горных снегов. Машина стояла на узенькой дорожке. Шофер почему-то не развернул ее к городу. Позади темнел, вроде черной на сером полоски, пешеходный мост, по которому я переходил из города к монастырю.
- Это я сделаю сам! - твердо сказал Сиромаха.
Я увидел в руках у него злополучную "кошку", которую он кидал вчера. Теперь "кошка" была обмотана тряпками, только острые ее зубья виднелись из-под тряпья. "Так будет бесшумнее", - подумал я.
Сиромаха метнул "кошку" с привязанной к ней веревочной узловой лестницей, "кошка" перелетела через стену и глухо ударилась по ту сторону о кирпичи. Сиромаха потянул. Подошел Володя, перехватил из рук Сиромахи лестницу, подпрыгнул и повис на ней всем телом. Раньше, чем я успел сказать, что это неосторожно, опасно, неразумно, то есть одно из тех слов, которые у меня были в запасе, чтобы остановить увлекшихся людей, Сиромаха вдруг перехватился раз, другой руками и оказался на гребне стены. За ним последовал Зимовеев.