Фурманов Дмитрий Андреевич - Том 4. За коммунизм стр 12.

Шрифт
Фон

- Так что же соглашаться, это не резон вовсе, что женины они, - горячо отпарировал Лопарь. - При чем тут жена? И коммунисту этак рассуждать, по-моему, вовсе не подобает. Разве дело-то частное наше? Ты подумай: ведь тысячи жизней человеческих гибнут, война идет, дрожит земля от боя, а ты про жену свою толкуешь, хочешь меня убедить, что прав. Да это оружие никому не принадлежит- знаешь ли это? Ни мне, ни тебе, ни жене твоей. Оно-то уж больше чем что-либо другое - наше общее, и оно немедленно всеми, кто не против нас, должно быть отдано та фронт, туда, где сейчас в нем острая нужда…

Лопарь остановился. Я чувствую, как принижают, уничтожают, раздавили вконец меня его простые, убедительные слова. Я вижу, что несправедлив, но по инерции все еще хочется протестовать и сопротивляться. Довод с женой - глупый, знаю это сам лучше Лопаря. Но револьвер отдать жаль. И я подыскиваю себе оправдания.

- Чувствую, что ты мне говоришь, Лопарь, очень хорошо, чувствую и даже с большинством твоих доводов согласен, но то, к чему ты зовешь, требует не просто высоких, а высочайших и достойнейших качеств от человека - требует самоотверженности и самопожертвования. Я, видимо, ниже и мельче этого, так тебе и говорю: ниже и мельче… Нельзя же всем героями быть. Может, дойду когда-нибудь и до такой высоты, но пока - прости: я, брат, обыкновенный смертный. А от обыкновенного человека, хотя бы и коммунистом он был, не требуй, Лопарь, необыкновенного, ничего из этого не выйдет. Повторяю тебе откровенно, что к собственности своей, хотя бы она и укладывалась вся вот в этом сундучишке, питаю приверженность. Мне жаль, например, отдать сундучишко этот хотя бы тебе или другому кому - не отдам, себе оставлю… Да, проще говоря, мне выгоднее иметь два револьвера, нежели один, вот и не отдаю - понял? И не отдам. Не отдам и не отдам, что бы ты там ни говорил, как бы ни распинался предо мною. Очень знаю я, что по тебе поступок мой плох, а не отдам… И отвяжись ты, пожалуйста, с этим вопросом больше ко мне не приставай!

- Эка птица, - сверкнул негодующими глазами Андреев. - Очень уж себя-то оберегаешь, мнения о себе что-то уж слишком высокого. Только напрасно пугаешься, - ухмыльнулся он, - никто тебя не тронет, спи спокойно, спи и не рыпайся. Не только двумя - тебе и одним-то револьвером делать будет нечего. Што, в самом деле, за фигура такая, чтобы за тобой еще следили да охотились. У белых, брат, есть достойная одна черта - они попусту не тратят патроны. Коли и возьмутся ухлопать кого, так уж, поверь, найдут посолиднее. Больно ты им нужен. Таких-то героев на всех мостах сушить поразве-шено… "Герой"… Жадюга ты - вот кто!

Я чуть дослушал андреевский монолог. Душила злоба. Еще больше душил стыд, пробивающееся сознание несправедливости.

- Еще один, - повернулся я в его сторону. - Да што тебе за дело, как бы я ни поступал?

- Сквалыга, сукин сын!

- Перестаньте, перестаньте, довольно! Ну, что за чорт! - в два голоса завопили Лопарь и Терентий

Я подумал-подумал и решил не обижаться на андреевское оскорбление. Да уж и не такое это большое оскорбление - выслушать "сукина сына". Андреев всегда старается задеть меня за живое, уколоть как только можно больней. Скотина он порядочная, но люблю за твердость, за простоту, за решительность, проявляемую на каждом шагу. Пока он говорит, почти всегда так грубо и озлобленно, мне больно. А когда потом припомню все, что говорил он, только благодарю в мыслях за нагую, откровенную сильную речь. Его слова никогда для меня не проходят даром - они непременно взбунтуют сердце, обеспокоят, растревожат мысли. Часто и во многом изобличал он меня и упрекал. И не напрасно, всегда за дело, всегда серьезно, всегда с пользой. Я ему, конечно, не даю этого понять - не возомнил бы человек себя учителем, а слушать - всегда слушаю, и со вниманием слушаю. Он попадает, обычно, в самое больное место и сверлит, сверлит, сверлит - до полной победы… Вот хотя бы теперь - чем пронял? Да заговорил о качестве моем, об удельном моем весе, о честолюбии, самомнении. Знает, шельма, все пункты, где надо тревожить и донимать.

- Мы вас, - продолжал он в возбуждении, - этаких-то вот картонных интеллигентиков за то и презираем, что все вы пустые болтуны. Ваше дело только и есть что слова говорить хорошие, а чуть коснутся шкурки - вмиг заголосите, завоете, с протестами… И оправданья найдутся. Как же вам без оправданий, разве это можно.

- Да и не думал оправдываться, - протестовал я, но уже слабо, неуверенно протестовал, а дальше - и того слабее. Чувствовал, как почва уплывала из-под ног.

- И тут без слов хороших не можешь, - прижимал все крепче Андреев, - и тут не можешь без фразы: "Извиняться, оправдываться не думал"… А что это значит? Дескать, перед вами и не стоит оправдываться. Эх, ты… чорт моченый, фигурка картонная! Имей хоть смелость сознаться, что жаден, как последняя торговка, и то легче слушать будет, а то ишь, какую ахинею занес, целую философию выстроил.

Я все еще бурчал что-то в ответ, но, по-видимому, уже совершенно бессвязно и неубедительно, а он, Андреев, видя мое бессилие, чувствуя свою правоту и желая добить меня окончательно, наскочил, как коршун:

- Ну, решай, жадюка! Ведь мечешься в разные стороны и не знаешь, чем оправдаться. Нечем, нечем оправдаться-то, не ищи. Разбит ведь на всех пунктах, запутался, как муха в тенетах, заврался бессовестно…

Мне было тяжело. Всю свою фальшь я, разумеется, понимал и чувствовал полностью. Не хватало одного - порядочности, самой элементарной крошечной порядочности да еще такого же крошечного мужества сознаться в том, что был не прав.

И вдруг сделалось стыдно, пред собою стыдно за свое ничтожество. Краска залила все лицо, задрожали руки, я рванулся к револьверу, выхватил его из кобуры и положил перед Бочкиным.

- Ты завтра едешь, Терентий… Ты этого командира знаешь - отдай ему..

И стало мне вдруг чрезвычайно легко и радостно. Андреев поднялся, серьезно посмотрел мне в глаза, крепко сжал мою руку и торжественно, словно благословляя, произнес:

- Ну, не думал я… Молодец Дмитрий! А я считал, что ты кругом подлец. Так-то чаще - пожалуй, и впрямь коммунистом будешь.

Остаток вечера провели в теплой, дружеской беседе. Укладываясь спать, я почему-то вдруг подумал, что так вот все четверо ложимся вместе в последний раз, непременно последний - больше не придется никогда.

21/III 1921 г.

Пашка Сычев

Помнится мне, сквозь завесы черного дыма пулеметы врага косили по нашим цепям. И падали бойцы, выбывая один за другим, разрежая ряды. В лихорадочном гуле и свисте снарядов не было дела до жизни человека, и кто упал, кто в клочья разорван снарядом - того не знали. Одни оставались недвижны кусками кровавыми в поле, других кто-то с тылу тащил к повозкам, и там их грузили спешно, привычно перебрасывали с рук в руки, как грузят из вагонов арбузы или огромные караваи жухлого, крытого плесенью хлеба. Сгружали, теснили по-двое, по-трое на колючую солому повозок, увозили прочь с поля.

Всем, кто грузил и кто увозил, было тяжело смутной болью - разом за всех и ни за кого особо.

Хмур и суров стоял командир полка, отдавая приказания крепким и кратким словом, молча вскидывал взор на мертвые возы, что-то метил в походную книжку.

- Убили ротного, Гришука! - сказал кто-то тихо и жутко.

Командир полка дрогнул мохнатой бровью и не сказал ни слова - стоял и молча метил бледные книжные листочки.

- Убили двух батальонных! - кратко рванул страшный крик.

Вздрогнул командир, но остался на месте, сказал, как надо было сказать, сменил двоих и снова стоял - метил книжку, глядел на мертвые возы.

И вдруг не своим кто-то голосом пронзительно взвизгнул над ухом командира:

- Разведчика Пашку Сычева убили!

- Как убили? - резко вскрикнул командир.

- Убили наповал! - словно кувалдой ударил голос.

И я увидел в широких, вдруг потускневших глазах сурового командира слезы; они сбежали торопливо на щетинистые небритые щеки и там пропали. Это было только миг А потом он, как прежде, стоял на посту, отдавал приказания, метил книжку, следил за возами с бойцами, снарядами, ловил летучие вести - делал то, что надо делать такому, как он, в бою.

И когда я спросил потом командира, отчего он слезою в бою помянул Пашку Сычева, малого разведчика, отчего легче принял вести о том, что побиты ротные, батальонные командиры, когда я вспомнил ему, что Пашка Сычев - озорной буян, что Пашка не слушал никогда команду, что Пашке нельзя было много вверить, - когда я все сказал командиру, он проникновенным взором посмотрел мне в глаза и ответил:

- А ты свежее нутро у Пашки чуял?

И, не дождавшись моего ответа, добавил:

- Из Пашки я себе готовил смену - он был крепче и ротных и батальонных, хоть верные были они ребята. Пашка не взнуздан - это верно, зато силу большую имел человек у себя в нутре. И я эту силу в нем сощупал, приметил, я бы той силе и линию дал. Пашкина сила линию одну и ждала. Ан, не вышло. Батальонных, на место тех, других сыщем, а вместо Пашки вот - поискать… Да и не найдешь… Потому - хоть чумной, да редкий они народ…

И с большой тоской в сухих глазах положил командир отяжеленную голову на крепкую широкую ладонь. Мы с ним больше про Пашку Сычева не говорили.

Но теперь, когда я встречаю в жизни такого, как Пашка Сычев, я гляжу ему в глаза со строгой любовью и думаю и мыслями говорю ему:

…Из камней самоцветных самый прекрасный тот, которому даст человек прекрасную оправу. И каждому Пашке Сычеву, сверкнувшему ядреными, свежими силами, как камню оправа, верная нужна линия. Камень без оправы - как младенец новорожденный, Пашка Сычев без пути - как стрела в колчане!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке