В Крутых Луках, правду сказать, далеко не все в поле навоз возят, на землю надеются, а больше, может, и потому еще, что к покрову мужики делаются кость да кожа, и та на мослах лопается. У которых слабосильных либо в тех дворах, где едоков куча, а работников один,- и мочи уже не было никакой еще и в зиму ворочать. Эти к масленке только и вылазили с избы - обглядеть, каков он, белый свет, а до тех пор отсыпались, ровно барсуки, руки-ноги на себе ощупывали - целые ли к следующей пашне остались?
А Егорке Гилеву и тут запросто: у него брат Терентий уже в годах, но неженатый, потому что глухой и немой совершенно, на работу же лютый… Он и живет в избушке, за скотиной ходит, а Егорка тем временем шарится: не повздорил ли кто с кем, не подрался ли… Он до смерти любит, где двоих мир не взял - третьевать, рассуждать, кто правый, а кто виноватый.
Он вроде бы всем друг, только ему - никто. Волосы седые, а ребятишки Егоркой кличут. И не потому кличут, что, чуть весна, он по первой же талой земле в бабки играет - в эту пору не он один под солнышком балует,- даже степенные мужики и те ни бабками, ни городками, ни лапту погонять не брезгуют. Только всякий мужик, если бабок наиграет, то первому же попавшему на глаза парнишке их в шапку и высыплет, Егорка же бабки эти по карманам распихает и домой тащит, гордый: "Я, должно, все ж таки очень богатый мужик буду!"
Его бы по нынешним временам как раз раскулачить за брата как за собственного батрака, а он вместо того ходит, жалуется: "Калеку кормлю… Калека, а жрет за троих, не управишься ему подносить!" Пользуется, что глухой человек, никто ему этой напраслины пересказать не сможет!
В колхоз Егорка вступал, заявление принес - все диву дались: "Осознал до края идею и желаю ступить в новую жизнь и чтобы назначено было хлеба паек на семью и одежы казенная цифра и обратно - на калеку братана".
Ну, вот - Клашка выгладила рубаху, вынесла ее Степану.
- Гребень-то при тебе ли? Лохматый - вроде в жизни ни разу не чесанный!
- Сказал же: не на свадьбу собираюсь!
Ребятишки ввалились в избу - и свои и ударцевские. Все глазенки повытаращивали. Тоже соображают чего-то там. Притихли, даром что под окнами только сейчас галдели.
Степан сбросил мятую рубаху, натянул свежую.
Вышли на улицу.
- Тёпло потягивает…- прищурился Степан, поглядев на солнышко, проступавшее сквозь серое пухлое небо.
- А ты как думал? - обрадовался Егорка, что вышли они наконец-то на волю.- В городе я в середу еще был - там уже тает только что не до ручьев.
- Городская весна - для понюшки. Все одно там - от солнца весна либо от камня нагретого. Ни пахать, ни сеять, а нюхать - любая сгодится.
- Ты гляди, городская жизнь - для ее и весна раньше, и лето длиньше!
- Завидно?
- Легкая жизнь кому не завидная?! У меня вон в избушке охотники городские… Шесть часов службу отсидят - и все труды-заботы. И домой придет - кухарка ему уже по воду сходила и дров нарубила.
- А вот скажи, Егорша, как по тебе: будет ли сколько толку от колхоза? И как ты располагаешь: может, колхоз как раз для таких, как ты, и ладят?
- А мне - что? Мне - как всем!
- Тебе, Егорша, нигде худо не будет. Вот дело-то в чем. Ты - от земли, да на крышу, да обратно в назем. Как воробей - тот и комаришку изловчится, возьмет на лету, и обратно в назьме покопается. Везде найдет.
- Ну, а ты? Высоко полетать хочешь, чтобы светло кругом было и солнышко бы тоже кругом грело?
- Я - мужик земляной. Мне и светло и тепло, правда что - шибко глянется, но только на земле. А тебе - это все одно, где тёпло-то. Хотя бы и на помойке, хотя бы и в чужой застрехе.
Может, и не стоило так Егорке говорить, но сказал: вспомнил, что это через него ведь старик Ударцев с ломиком на людей пошел, Егорка его задирал… Как бы не задирал,- может, старик бы и не пошел на это, а не пошел бы он - не свалили бы мужики избу под яр.
Егорка же на эти слова обиделся:
- Легкая-то жизнь, она тоже который раз еще тяжельше. Ты вот идешь, и печали тебе особой нету. Об себе только. А я иду - об Терентии еще думаю: ежели на его в колхозе отдельную бумагу заведут, так он глухой-глухой, а поймет - с колхозу отдельно получать! А ведь я его сколь годов кормил, одевал-обувал. Или вот ты - идешь, а я тебя веду и ужо что с тобой случилось - я за тебя в ответе!
- Ты скажи, у кажного сучка своя печаль! - удивился Степан и засмеялся даже. Засмеялся, потом вдруг встал, будто споткнулся обо что-то.- Так ты меня ведешь?
- Как же ты думал?
- Я, значит, под твоим караулом? И уже вправо там либо влево, так ты меня и не пустишь?
- Может, сам-то я и пустил бы, но только нельзя. Не имею права!
- Ты гляди - интересно как! И ведь сроду я под караулом не ходил и в самом деле не крал, не убивал! А еще сказать, что меня такая сопля ведет, мне и вовсе тошно!
- Так не сам же я от себя! Я от власти! Объяснять мне нонче цельный день доводится!
- Ну, ежели милиции нету - ну, мужика прислали бы мне для караула. Фофана там, Нечая Хромого, хотя бы сказать, либо Ударцева-старнка с ломиком! - А ты?! Да ты сам-то как насмелился? Неужто добровольно? А если я не постесняюсь руками-то твоей морды коснуться? Не побрезгую?!
- За это тебе, Степа, сильно ответить придется!
- Только что дурак ты и есть! Я отвечу, а ты после в Крутых Луках будешь жить либо горевать? Тебе мужики в первую же ночь темную изладят, без окон и без трубы избу оставят, и ребятишек твоих другие все ребятишки лупить будут походя!
- Ну, это было. А нонче все под властью ходят. И опять же - колхоз!
- И колхоз, и под властью ходят, и тебе морду раскровенить так ли еще успеют!
И, повернувшись круто, Степан свернул в калитку. В чью калитку - он подумать не успел.
- Ты - как это?! - метнулся за ним Егорка Гилев и уже в ограде, забежав вперед, встал посреди крыльца с тремя ступеньками.- Стой, говорю!
- В гости надумал! Воскресенье же нонче! - сказал Степан. Взял Егорку под зад, поднял на ступеньки, а потом и в сенки впихнул.
В сенках Егорка уперся было руками поперек дверей, тогда Степан сдвинул ему шапку с головы на лицо и покрепче на нее надавил. Пока Егорка обеими руками от шапки освобождался, он распахнул дверь и так, задом наперед, через порог его в избу впихнул.
- Здорово, хозяева! - сказал он, еще не видя перед собой ничего, кроме помятого, красного и заметно сопливого лица Егорки.- Сладко вам есть-пить! - Отстранил Егорку в сторону и поглядел - кто же тут в избе, у кого он в гостях?
Оказалось - он у дяди Локоткова. Не того Локоткова, который однажды в ночь двух коней лишился, и не брата его, Евдокима,- совсем другой локотковской линии был мужик. Звали его Пётрой и говорили, будто он Степану дядей приходится, но понять, как и через кого родственность между ними происходила, делом было вовсе не мыслимым.
Пётра, босый, и в самом деле пил чай, прижимая стакан к бороде, которая росла у него негусто, но вся почему-то вперед, а баба его, Нюрка, в лифчике сидела с ним рядом на прялке и, уронив веретено, глядела на гостей, открыв широкий, губастый рот.
Потом она рот закрыла рукой, отерла его и сказала:
- Дивно вы ходите-то нонче. Ей-богу! Тверезые ли?
- Ты поди облакись! - приказал ей Пётра, и Нюрка поднялась, прислонила к стене прялку, но в дверях горницы остановилась снова.
- Будто и тверезые…
- Вот Егорша по избам шарится - не подадут ли где изведать! - сказал Степан.- Так ить не подают как есть нигде!
- И ты - с ним?! - спросил Пётра.
- А не видать разве - двое нас?! Егорша-то парень, известно, стеснительный, чужой порог переступить робеет. Ну, я вроде ему в помочь.
- Ну конечно! - понятливо кивнул Пётра.- Садитесь вот… Самогонки про вас не наварено, а чай - покудова не простыл. Пейте. Белый жир нагуливайте.
И Нюрка, застегивая на себе кофтенку, снова из горницы появилась:
- Садитесь, гости дорогие… Я тебе, Егор Филиппыч, чаю спелого, слатенького сейчас и поднесу! - и глазом на Егорку повела…
Уж эта Нюрка! Ох и Нюрка!
Из-за нее мужики в Петрухину избу стеснялись и заходить.
Годов еще пять тому назад Пётра застал ее с портным. Из беженцев был портной, пришел из России в голодный год и так по деревням вокруг Шадриной скитался - то здесь, то там. На него бы никто и подумать не мог - тихий был, степенный, но вот - случилось.
Портняжку этого Пётра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Нигде она не показывалась, ребятишек Пётра отвел к бабке и тоже домой не пускал.
Потом Нюрка на людях все ж таки показалась - бледная, годов на десять постаревшая. А потом отошла телом и - скажи ты - повеселела душой.
Бабы ее спрашивали, что-как, она без запинки объясняла:
- Другие от мужиков страдают и вовсе без причины либо от напасти какой, от болезни смолоду помирают. А я хоть знала - за что!
- И не стыдно тебе?
- А что я - даром, что ли, взяла?! Говорю же: едва живая осталась!
И деревня Нюрку простила. Одни только ребятишки который раз ее словом обзывали, взрослые же и поминать никогда не поминали. И еще Нюркино счастье - Пётра мужик был вовсе не пьющий, с первого же глотка начинал страшно маяться. С непьющим, конечно, поладить легче.
Прощено-то было прощено, но ведь не забыто. Быль небыльем не сделаешь. И Нюрка, коли и сама сделала бы вид, что забыла,- это притворство получилось бы враз заметное. Вот она и ведет себя с тех пор строго, а в то же время - будто отчаянная. И мужик уже к этой повадке ее приладился, ей подыгрывает:
- За моёй бабой - глядеть да глядеть!