- Может, и потому. Может, и не судьба мне по любви выйти… А тут такой случай… Все эти степи необъятные, - Ганна провела рукой вдоль горизонта, - могут моими стать… Кто бы не задумался на моем месте?.. Тут миллионы, а там батрацкая торба… Разве ты забыла, почему мы с тобой очутились на каховоком торжище? В скрынях пусто, в хатах голо - вот почему… И пусть вернусь я в Кринички с каким-нибудь рублем, - разве это надолго меня спасет? Кто меня там возьмет, бесприданницу? Опять пойдешь, Ганна, по хуторам в навозе копаться, каждый будет над тобой измываться… Нет, осточертело!
- Но ведь и за него… Как с ним жить, как с ним в постель ложиться, если не любишь…
- Зато пановать буду. Ох, буду пановать, Вутанька! Дай мне только венец, дай те миллионы, что всех ослепляют… Буду стоять среди них, как в солнце! Сразу и красоту Ганны заметят, и умной для всех будет, человеком, наконец, станут считать. Не подойдет уже на ярмарке какой-нибудь пьяный барышник ощупывать тебя, как кобылицу… Смотришь иногда, ничтожество, в подметки тебе не годится, а и оно норовит тебя чем-нибудь унизить, хихикает над тобой, как ведьма. Не она тебе, а ты ей должна стежку уступать… О, венец бы мне, Вутанька, венец! Я б тогда показала им свою натуру, все припомнила б! На огне отплясывали б они мне все наши батрацкие обиды!
Не узнавала Вустя подругу: всегда спокойная и уравновешенная, Ганна сейчас говорила, как пьяная. Не раз, видно, втайне упивалась она картинами своих будущих расплат с обидчиками.
- Паныч у меня под пятой будет, барыню в узелок скручу, все в имении по-своему переставлю… Людьми торговать никому не позволю, заставлю всех правдой жить!
- Ой, Ганна, Ганна… Правдой жить!..
- Увидишь. По всем таборам, по всей степи новые порядки заведу. Батракам - почет, они у меня артезианскую будут пить, а всех трутней-приказчиков на гнилую посажу, что после овец остается… Саму барыню илом с головастиками напою!
- Широко ты размахнулась, Ганна… Вряд ли поведет он тебя под венец… Для него ты - мужичка.
- Вустя, - наклонившись, промолвила Ганна шепотом, хотя никого поблизости не было, - уже обещал!
- Наобещает, а потом… обманет и бросит.
- Нет, обмануть себя я не дам, - строго возразила Ганна и примолкла.
- А как тебя там челядь принимает? - спросила погодя Вутанька.
- Не ладится у меня с ними дружба… Каков пан, таковы и его слуги… Только и знают, что с доносами бегают, а меня от этого воротит… Единственный, с кем я могу душу там отвести, это Яшка-негр…
- Что за негр?
- О, Вустя! - повеселела вдруг Ганна. - Такой он славный! Все смеется и кудрями встряхивает да так белками и светит… Сердце у него доброе, человечное какое-то… Не знаю, почему Артур на него собакой взъелся… Проходу от него Яшке нет, хоть бы уже скорее выметался в свою Америку… Приехал на три дня, а застрял так, что не выкуришь… Сам ноги на стол, как свинья, кладет, а на Яшку все "бой" да "бой". Дался ему этот "бой". То не так перед ним стал, то не так повернулся… Ненавидит человека только за то, что у него кожа черная!.. А по-моему, что же здесь такого? Из горячих краев человек вывезен, там солнце круглый год жарит, - разве не почернеешь?..
- Это не страшно, Ганна… Кто еще знает, какие мы будем, когда проведем не одно лето в этой степи, под этой беспощадной жарой… Кожа - пусть! Душа б только не почернела!
- И я так думаю, Вутанька, даром что сама не люблю загара. Вначале и для меня он был каким-то не нашим, а теперь, когда ближе познакомилась, легко, хорошо мне возле него. Так хорошо, Вутанька, как ни с кем еще не было! Вчера вышли мы с ним за имение и пошли далеко в степь, на курган поднялись… Остановился он, загляделся в сторону моря и вдруг заговорил по-своему, нежно, задушевно… И может, как раз потому, что языка его африканского не понимаю, все, о чем он говорил, таким хорошим, таким красивым казалось мне… Словно чары какие-то пила, будто музыка лилась на меня… Сердце таяло, так было хорошо… Может, он нарочно по-своему говорил, чтоб я не поняла его нежности? А я словно все понимала, не надо было и двенадцати языков вот тех… Стоит и будто раскрывает передо мной далекие неведомые края, где вечная весна цветет, где жаворонки круглый год звенят, где над озерами белые чайки смеются…
- И паныч тебя к нему не ревнует?
- Какие могут быть ревности, Вутанька, ведь арап для них не человек. Наоборот, и панычу и барыне нравится, чтобы мы чаще бывали с Яшкой вдвоем, чтоб Аскания о нас говорила… А как он на гитаре умеет играть, как песни свои поет!.. Когда слушаю, кажется, что и не черный он, а просто себе Яшка. Слушаю и ясно слышу, как ему горько дома жилось, и как горько сейчас живется, и какой одинокий и славный он…
- Влюбишься ты в него, Ганна… Или уже влюбилась?
- Вутанька, что ты? Так быстро?
- Для этого много времени не нужно. Иногда секунда одна - и все будто сказано навеки…
Затаенная грусть, зазвеневшая в голосе Вутаньки, не коснулась слуха Ганны. Мечтательная улыбка легла на ее губы.
- А как бы он мог… любить меня!
Загляделись подруги вдаль, задумались каждая о своем.
Степь еще горела в предвечерних янтарях зноя. Откуда-то из-за горизонта выплывали пастухи; легко, как по золотистому хрусталю, брели стада, неторопливо приближаясь к колодцу на вечерний водопой. Муравьями казались волы, нечетким пятнышком двигался в просторе человек - такая далекая степь раскинулась вокруг… Огромный, вширь и в высоту не мерянный простор, был он для Вутаньки светлицей ее первой и уже утраченной любви, для Ганны был заманчивым, хрустальным, еще не достигнутым троном…
- А ты знаешь, Ганна… Леонид от меня… ушел.
- Вустя! Что ты плетешь? - отпрянула от подруги Ганна. - Опомнись!
- Я в своем уме, - горько усмехнулась Вустя и стала рассказывать Ганне, как покинул ее Леонид.
- Не верю, - сказала Ганна, выслушав ее. - Где он? Я сама с ним поговорю!
- Нет его. Уехал куда-то на целый день… Опять, наверное, к той…
- Нет, здесь что-то не так, - стояла на своем Ганна. - Я же видела, какими вы возвращались из степи… Сияли, как звезды, оба… И теперь вот так враз погаснуть? Нет, не верится мне, Вутанька…
Ганна не успела договорить.
Из-за барака со щебетом налетели девушки в венках, обступили Ганну, разглядывая ее, словно молодую на свадьбе.
- Что это за платье на тебе, Ганна! Как снег!
- Неужели настоящий батист?
- А сама как расцвела!
- То ли посвежела там, то ли понежнела, - сразу и не разберешь!..
Ганна и впрямь за эти дни распустилась, как лилия на воде. Шея как у лебедя, в ушах - ландыши, вымытые косы выложила тугой короной, - так и просится сверху венец… Сидела и спокойно улыбалась недавним своим однокашницам сияющей улыбкой.
- Чем они тебя там кормят, что ты такая стала? - шутили девушки. - Может, одними сливками?
- Что сливки… Мороженое из миски серебряными ложками хлебаем…
Вскоре на шум явился и Гаркуша.
- Мое вам почтение, Ганна… извиняйте, забыл вас по батюшке.
Ну и Гаркуша! Девушек он просто ошарашил тем, что с первого слова стал величать Ганну на "вы". А она хоть бы что - принимала, как должное.
- По батюшке можете и не называть, я ж байстрючка - говорила она приказчику полушутя-полусерьезно. - А вот воду мою тут не зажиливайте. Я ведь у вас не пью, а паек мне от вас полагается…
- Ваше - вам, а как же, - замахал руками Гаркуша.
- Вы не машите, а слушайте, что говорю. Паек мой… Вустя им здесь распорядится.
Гаркуша обещал все наладить, все сделать.
- А сейчас кликните там моего, пусть подъезжает… Поеду по холодку.
От души нахохотались девушки, когда приказчик, как борзая, кинулся выполнять приказ Ганны. Она тоже смеялась вместе со всеми, искренно, досыта, словно хмелея.
- Как там ни будет дальше, а пока я нагоню холода в их холуйские души!..
- Нагони, Ганна!
- Отплати им за всех нас!
Проводив Ганну, девушки долго не расходились, на все лады обсуждая ее положение. Одни сочувствовали, а некоторые открыто завидовали ей: избавилась от каторги. Давно ли вместе с ними ковыляла на косовице и дрожала от жажды, припадая к тыкве с перегретой грязной водой! А сейчас уже приказчики перед нею дрожат, артезианскую пьет, на рессорной тачанке катается…
- Повезло девчине!