- Миша!.. Я так вас понял… Я так вас вынужден понять, что вы… что вы сошлись с моей дочерью?!. Так я вас должен понять, товарищ Лихтэн-Соколя?..
- Вы так должны меня понять, - ответил Мишель, - что у любви свой язык. Не я его изобрел.
Встав у двери, лениво заворчал пес.
- Фока, тубо! - очень тихо сказал хозяин.
Не помня себя, не оглядываясь, Петр Ильич быстро вышел на улицу.
6
Зина настояла на том, чтобы не он проводил ее, а чтобы она его проводила.
- Я не буду спокойна, если сама не посажу вас в автобус, Петр Ильич. Тогда я буду знать, что вы уехали. Что вам легче…
- Да мне, уверяю вас, вполне легко, Зиночка, - пытался он отшутиться.
Как он был рад, что она еще в Таллине… Что он ке один. Вот услышал стук ее каблуков в коридоре гостиницы… Она вошла. И ему показалось, что вместе с ней вошли в комнату вовсе не шум и сутолока, а тишина - с ее повседневными заботами, необходимостью обедать и ужинать, - ибо жизнь это жизнь.
Человек не может быть все время на пределе волнения. Не мог этого и Петр Ильич.
Они долго гуляли вдвоем по городу. Вечер был теплый, спать не хотелось.
Завтра они расстанутся. Ненадолго, само собой разумеется, до его возвращения в Москву. Но она знала, что там, в Москве, не повторится, не может повториться то, что было здесь, в Таллине: тут они стали, помимо желания Петра Ильича, людьми близкими, она сделалась его поверенной, они привыкли все время помнить о том, что их двое… Каждый думал об этом по-разному. Он - как бы и не думая о том вовсе, но чувствуя рядом с собой ее заботу, которая прежде так часто его тяготила. Она…
Все в нем ее беспокоило, все в Петре Ильиче было важно ей. Как бывает важно и значительно для матери, у которой еще не вырос ребенок, как бывает важно сестре, которая делит жизнь с братом, как бывает важно любящему.
Он и на самом деле не мог, отправив ее домой, остаться сейчас в этом Таллине совсем один даже на ночь, даже на один вечер или на одно-единственное утро. Внешне он был спокойнее, чем когда бы то ни было, внимательнее, чем когда бы то ни было.
Но вот они сели на скамью в скверике, перед тем как разойтись каждый в свою гостиницу… Она вынула из сумочки носовой платок и принялась плакать. Он знал, что она плачет не из-за себя, не потому, что сегодня тяжело ей. Она плакала потому, что было тяжко ему. Он не спросил: "О чем вы, Зина, дружок?" - а просто взял и поцеловал ее руку. Его глаза светились нежной благодарностью, стало еще заметнее их доброе выражение.
Быть может, и даже наверно, надо было сесть вместе с ней в поезд, вернуться в Москву, наплевать на эти семнадцать дней, которые ему оставались еще до конца отпуска.
Но Петр Ильич представил себе, как отомкнет свою квартиру, протянет руку, повернет выключатель и войдет в дом, где все еще хранит следы его отъезда, где все так остро напомнит, как именно он собирался в этой же своей комнате в Таллин, чтоб встретить дочь…
Мысль об этой как бы подведенной черте под его огромным отцовским чувством, мысль о том, что он не уберег свою дочь; мысль, что он, по существу, потерял ее для себя, была непереносима. Он как бы не мог понять до конца того, что случилось с ним. И с Викой.
А между тем из того, что случилось, не было выхода или он, во всяком случае, не знал его, еще не мог его найти. Он не поедет домой, не станет возвращаться сейчас в привычную ему жизнь!
Он помог Зине уложить чемодан, заказал ей машину и, как бы сделав все, что должен быть сделать по отношению к ней, позволил ей проводить себя.
Они пришли за час до отхода автобуса. И это было хорошо. И то хорошо было, что, отстранив его, как она всегда это делала, Зина сама купила ему билет.
Они сидели, ожидая, когда подойдет автобус. Сидели тихо, молча. Что они могли друг другу сказать?
Он обнял ее за плечи, искоса поглядел на нее - а можно ли это? - и продолжал сидеть рядом, не желая думать о том, как это будет, когда он окажется без нее.
Но вот автобус наконец подали. Он быстро переполнился пассажирами, жителями сельских мест - все больше пожилыми женщинами в косынках и стариками.
Петр Ильич внес в автобус свой чемодан, глянул на Зину из окна - вниз. И вдруг, как бы совсем неожиданно, автобус тронулся. Ее глаза, которые были озабочены только им, ее лицо, которое было спокойно и грустно, потому что было плохо ему, Петру Ильичу, - задрожало… Она неслась, летела по ходу автобуса, как бегут провожающие вслед поезду… Она махала платком потому, что так делать принято, кто-то придумал это… Побежала на своих высоких каблуках с этим вот переворачивавшим сердце Петру Ильичу лицом.
Автобус круто забрал вправо, рванул…
Не стало видно Зины, автобусной станции, словно их вырвала чья-то огромная рука помимо его воли.
Там, далеко позади, она осталась - с ее смехом, волнением, суетой и суетливой, отчаянной любовью; с ее внезапной задумчивостью, постоянным искусственным, натянутым смехом - смехом, который он так помнил и знал.
Она осталась далеко с этими вот руками; перстнем; взглядом - напряженным и отчаянным; с кружевами, которые выглядывали из-под платья от любого резкого поворота; с духами, которыми она была всегда свежонадушена (ради него!), и головой, свежепричесанной (ради него!)
Там, далеко, она осталась, - нелепая в своей любви, которую не могла скрыть; трогательная в своей жертвенной отреченности.
Да уж какая ни на есть, а, должно быть, единственный человек на свете, который любил его преданно, с бескорыстной корыстью. Единственный человек, для которого его печали, удручения и горести были делом великой важности.
• Глава тринадцатая •
1
Он доехал до конечной остановки. Имя города значилось на маленькой вывеске, прибитой к автобусной станции.
И то, что он ничего не знал об этом городке, и то, что приехал сюда без всякого дела, и то, что не было здесь у него ни одного знакомого человека, - напомнило юность: никаких обязательств. Никуда не торопишься. Принадлежишь себе самому.
Был вечер. Он шел по улицам нового города с чемоданом в руке, с перекинутым через руку пальто. Не спрашивал, где гостиница, попытался сам ее найти и нашел.
Окна маленького номера выходили во двор. Ничего не было видно сквозь окна, кроме серой стены. Тишина номера поразила даже Петра Ильича, так любившего тишину.
Он сильно устал и хотел есть. Был рад этому- прекрасный предлог, чтоб выйти из номера, не оставаться здесь одному.
Если бы он был молод, все, что он только что пережил из-за дочери, могло бы его довести до полного отчаяния. Но чем старше становимся мы, чем зрелее, тем привычнее для нас удары. Недаром так велика острота детских горестей. С такою степенью остроты нам невозможно прожить целую жизнь.
Он поел в первой попавшейся столовой и, усталый, пошел бродить. "Скоротать вечер, кое-как скоротать его. Утром будет полегче", - это он знал.
Городок был маленький. Здания - не старинные, а старомодные, на одной из площадей - фонтан со стоячей водой. В скверике, у фонтана, - люди, по желтым дорожкам шагали все те же надоевшие голуби.
Центральная улица заканчивалась красивым старым парком, спускавшимся к озеру ступенями.
Он вернулся домой - в гостиницу и решил, что завтра двинется дальше. Хотелось, чтоб за окном мелькали деревья и поля, чтобы ехал автобус, а он бессмысленно глядел бы в окно, и чтоб ничего не надо было решать и ни о чем не думать…
2
Если бы он возвратился в Москву вместе с Вир-лас, никто бы, пожалуй, и не заметил, как тяжело на душе у Петра Ильича. Все бы только то и увидели, что он загорел, похудел… Он бы ходил от стола к столу, здороваясь, улыбаясь. "А хорошо, что вернулся Глаголев. Плохо без Петра Ильича!"
…И лишь на улице, по дороге домой, он не то чтобы выдал себя кому-нибудь из сотрудников, а заговорил бы сосредоточенно и грустно. Думая вслух. И тут же спохватился бы, что, может быть, не стоит занимать собой другого человека.
Никто бы так и не знал, что случилось с Петром Ильичом, чем он мучается и в чем себя упрекает… И услышала бы об этом разве что его комната… Окно, к которому он подходил бы ночью, задумчиво барабаня по стеклу пальцами. Об этом бы знала пепельница, в которой накапливались за ночь до половины выкуренные папиросы. И быть может став одушевленной, как часто становятся одушевленными комнаты, в которых человек живет одиноко, она бы ему сочувствовала, как единственное существо, которое видело бы, что он несчастлив, а между тем - тих… Но он вернется в Москву один. Без Зины. Что же выручит его? Броня воспитания. Броня воспитания, которая так располагала к нему людей. Люди слышали в Петре Ильиче доброту, мягкость, умение вообразить себе чужую жизнь. Эти свойства подлинной деликатности (не столь уж часто встречающиеся) он пронес, не расплескав, до столь недавнего времени. Об этих своих чертах он, разумеется, не знал и всегда подумывал, что, быть может, обманывает чем-то людей, которые к нему тянутся.