Ирина умоляла его купить браслет у какого-то пришедшего в гостиницу гражданина, бессовестно уверявшего, что браслет привезен чьим-то прадедом чуть ли не из Венесуэлы или Перу.
"Может быть, этот браслет отрублен вместе с кистью какого-нибудь инка", - шептала Ирина. И она заставила его раскошелиться на дешевую дрянь, всученную предприимчивым спекулянтом.
Как глупо, невыносимо глупо и стыдно! Ведь все это его очаровывало, пленяло и опутывало, лишало обычного чувства юмора, когда-то свойственного ему. Он и сам превращался в какую-то побрякушку…
На Ирину он променял друзей, семью, спокойствие.
Зачесанные с боков волосы открывали небольшие, будто вылепленные из воска, уши Ирины. В руке с браслетом она держала бокал с красным вином, в другой - погасшую сигаретку. У Ирины породистое тонкое лицо, тронутое легкой желтизной, серые настороженные глаза. "Сколько все же тебе лет? - старался угадать Черкашин. - Даже об этом я у нее не спросил". Он придирчиво отмечал ничтожнейшие морщинки на ее коже, лапчатки у глаз, складки на шее. "Ей, вероятно, не меньше сорока".

Сорокалетняя женщина. Это больше, чем так называемый бальзаковский возраст. С сорокалетними не шутят, и они не дадут себя в обиду. Если в сорок не устроена судьба, нет семьи, мужа, положения, нужно совершить последний прыжок, и… она совершила… И нашла мужа. Больше не станет рисковать. Двух мнений быть не может.
Однако, трезво представляя себе сложившуюся обстановку, находя в себе мужество для такого самоубийственного анализа, Черкашин все же не мог победить своей расслабленности и безволия. Он не мог отречься от Ирины, чувствовал, что любовь к ней сильнее, чем жалость или снисхождение. Она сумела заставить его полюбить ее, чем-то накрепко привязала к себе. Раньше она была одна, теперь их стало двое.
- Я готова тебя выслушать, Павел. Поездка, как я догадалась, задумана неспроста.
Тягостно собираясь с мыслями, он потупил глаза, искоса наблюдая за тем, как она ставит на камин недопитый бокал и подносит яркий уголек к погасшей сигарете. Тяжелые каменные щипцы подрагивали в ее руке, ей не удалось сразу раскурить сигарету.
- Я слушаю, - снова прозвучал ее голос.
Она окуталась дымом.
- Ты меня извини, но и постарайся понять… - с трудом начал Черкашин. Брови его изломались, на лице появилось жесткое, отчужденное выражение. - Возможно, все это глупости и вздор… однако… Мы живем в крепости, мы военные люди… Это обязывает. Я ведь толком ничего не знаю о тебе. Меня спрашивают, а я отделываюсь тем, что принимаю позу оскорбленного человека. Ты кому-то пишешь письма. Кому? Я не знаю… Кто твои родные? Где они? Если хочешь знать, меня уже спросили об этом. Раньше в анкетах значилась она… моя жена. Теперь я живу с тобой… - Он расстегнул пуговицы кителя, вытащил из внутреннего кармана какие-то глянцевитые бумаги.
- Не надо мне все это объяснять. Когда в любовь замешиваются какие-то бумажки, в душе не остается места для радости. Изволь. Я расскажу. Только потом не жалей. Иногда лучше жить в тумане… - Ирина вдохнула воздух и сделала длинную паузу. - Родилась я в большом, красивом приморском городе… Не хочу заискивать перед тобой, но очень много воспоминаний у меня связано с морем… Что может быть прекрасней величавой картины моря!
- Ты только не издевайся, - сухо попросил Черкашин.
- Прости. Вероятно, нервы. - И продолжала проще, с той же скорбной улыбкой; видимо, она припоминала дорогие ей картины. - Особенно любила я море осенью. Купание прекращается. Пляжи пустеют. На берегу раскиданы рыбачьи сети, неводы с запутавшейся в них тиной. Острый и соленый их запах вызывал у меня представление об утопленниках. Часто я допоздна засиживалась у моря. Темнота окутывает берег и все окружающее. Только издали прорезает темноту резкий свет маяка, и на рейде поблескивают разноцветными огнями корабли…
Ирина сложила руки ладонь к ладони и сжала их между коленей. Черкашин сидел в прежней позе, глубоко уйдя в кресло.
- Первое мое воспоминание детства, самое яркое, связано с приездом тетушки. Вредная была старушка, сухонькая, ядовитая. Меня потом полотенцем била за то, что я подсунула ей под простыню ежа… Впрочем, все это ненужный мусор воспоминаний. С тетушкой приехала девочка. Помню, она глядела из окна и удивлялась: люди и лошади у нас точно такие же, как и в Конотопе.
- А отец?
- Отец? Хорошо. - Ирина хрустнула пальцами, прикусила нижнюю губу, встряхнулась. Ее глаза смотрели на Черкашина в упор. - Мой отец служил в какой-то экспортной фирме, часто выезжая в Турцию, если не ошибаюсь, и в Италию… В Грецию. Зарабатывал хорошо. Перед первой мировой войной он приехал из Константинополя…
- Отец жив? - требовательно перебил ее Черкашин.
Плечи ее вздрогнули. Она удержала себя от резкости:
- Разреши мне, если тебе не трудно, связно закончить. Ты натолкнул меня на воспоминания. И я хочу вспомнить… все. У меня в памяти осталось одно чепуховое, как тебе, вероятно, покажется, событие. В день рождения - мне минуло пять лет - отец подарил мне большую, почти с меня ростом, куклу. Кукла открывала и закрывала глаза и говорила "папа" и "мама". Какая это была милая кукла, Павел! Меня не считали красивым ребенком. Я была худой, угловатой, дикой девчонкой. Подружки меня не раз колотили… Мне казалось, что и отец меня не любит. И я ему отвечала тем же, боялась его, хотя отец никогда не тронул меня и пальцем. Я сама не ласкалась и старалась избегать его ласк… - Ирина задумалась. - Только много лет спустя, уже подростком, поняла… я была несправедлива к отцу.
Посвистывал дождевой ветер. Черные лапы кипарисов мягко стучались в окно. Тонкая струйка потекла из-под балконной двери по скользкому паркету. Ирина наблюдала за этим черным гибким червячком.
- Нас было трое детей, я - самая старшая. Революцию и гражданскую войну мы, даже будучи детьми, очень хорошо почувствовали. Все перевернулось. Когда я читаю книги об этом времени, я завидую тем, кто умел видеть праздник в кровопролитии и изуверстве. Не помню точно, в двадцать пятом или двадцать шестом году, отец снова выехал за границу, в Турцию. По-моему, тогда там был Кемаль. Мы посылали в Турцию товары, машины. Года два отец провел там. Письма его были нежны, чувствовалось, что он тоскует от разлуки с нами. Читая его письма, я незаметно для себя стала отвечать ему такими же письмами. Когда отец вернулся, я думала, что умру от счастья… Куда девалась моя боязнь! Отец очень гордился мною, и отношения у нас сложились самые товарищеские. Многие, глядя на нас, удивлялись такой перемене. Мама была счастлива. Потом отец говорил мне, что любил меня больше всех детей, но моя отчужденность заставляла его страдать. А я удивлялась, как могла не любить такого чудного, доброго отца, исполняющего вес мои желания и даже капризы.
Воспоминания Ирины невольно вернули и Черкашина в мир незабываемого детства. Перед ним встали живые, почти осязаемые картины родного Подмосковья, снежная горка у замерзшей речки, березы в зимнем кружеве снега, иволги, доверчиво прилетавшие к их дому и клевавшие корки ржаного хлеба, испеченного матерью.
- Тебя интересует мое прошлое. Что ж, слушай, - продолжала Ирина. - Потом мы переехали в Москву, Мне понравились милиционеры в белых перчатках, леса, окружающие Москву. Какая-нибудь рощица в Лосиноостровской представлялась мне дремучей, непроходимой чащей… Последующая моя жизнь протекала так же, как и у всех молодых девушек. Много гуляла, читала, посещала театры и… увлекалась. Ты извини, я еще выпью.
Она подложила в камин поленьев, долила в бокал вина и выпила не отрываясь.
За окнами по-прежнему шумел ветер.
- Итак, дальше. Всю правду, как требуешь ты. Впрочем, только тогда человечество скажет первую правду, когда поставит памятник лжи… У нас случилось горе. Для меня самое большое, неизбывное горе. Умерла мать. Мне хотелось тоже умереть. Но пришла… любовь. Павел, ради бога не обижайся на меня, но я никогда, никогда не сумею так полюбить. Никогда… Хотя это был человек почти на двадцать лет старше меня… - Она продолжала с каким-то упоением: - Он сумел заставить себя полюбить. Нелегко в его возрасте влюбить в себя такую девушку, какой была я. У меня выработался до отвращения противный склад ума. Я могла разговаривать с порядочным человеком, а в это время думать: какой свежести у него белье, и не заштопаны ли носки, и не грязные ли у него уши? Но не в этом дело. Я принадлежала этому человеку. И никогда не жалела о совершенном мной чудовищном поступке. Есть мужчины, которые склонны считать жертвой свою бесценную персону, а есть другие… Он был редким исключением, великолепным одиночкой.
- Одиночкой? - переспросил Черкашин. - Тогда за чем же дело встало? Почему он не женился на тебе?
- К сожалению, он был женат. Любил жену, обожал свою дочку.
Да, Ирина однажды сказала: "Не унижай свою жену, Павел. Не издевайся над ней. Если ты ее бросил, это не значит, что ты должен втаптывать ее в грязь. Мне не нужно этой жертвы; несчастье другого человека может в конце концов обратиться против того, кто его принес. Мне лучше сознавать, что ты, любя ее по-прежнему, меня полюбил гораздо больше. Тут уж виновата она сама, и никто другой".
И все же он спросил сдавленным голосом:
- Тебя не смущало то, что он любил свою жену?
- Нет! - вызывающе ответила Ирина. - Ты знаешь мои принципы. Жаль, ты всегда невнимательно выслушивал меня. Тот человек уделял мне много бережного и чуткого внимания. Несмотря на наши вполне реальные отношения, я всегда чувствовала себя прежней, той же девушкой. А ведь другой может сразу состарить девушку на двадцать лет, не прикоснувшись к ней. Я знала: он не бросит ради меня свою семью. И любила его…