II
Из зеленой глубины леса донеслись человеческие голоса. Мы поворотили в ту сторону и скоро выехали на просторную поляну. Радостно открылась она зрению, озаренная густым розовым светом, в пестром мелькании женских платков и кофт, в веселой спешке предшабашной работы.
Здесь уймонские убирали сено, метали последние стога.
Кто-то из нас справился у проезжавшей верхом, с волоком сена, босоногой девчонки: что за бригада.
- Полинарьи Лесных! - ответила та не без гордости, ударила лошаденку пятками в широкие бока, качнулась и поехала дальше.
Про Лесных Аполлинарию мы уже кое-чего слыхали на Уймоне. Из кержачек, девица, ведет бригаду второй год и всех обгоняет, была на краевом съезде...
Надо поглядеть. К тому же пора и на ночевку.
На том краю поляны, из-под высоких лиственниц поднимался белый дымок костра. Мы тронули туда.
Три недовершенных стога возвышались в центре общего движения работы. Крайний сложен до половины, и там не заметно было особого оживления, рыжебородый коренастый дядя неспешно управлялся наверху, принимая пласты. Зато два других стога, выложенные на две трети, казалось, притянули к себе всю горячую жизнь, все голоса, всю молодую силу нагорного вечера. На рысях подносились к ним ребятишки-копновозы, огромные навилины взлетали со всех сторон без передышки, смех раздавался, взвизги и задорные возгласы, - так все и кипело там. На одном стогу, на среднем, принимала женщина, на другом - парень в городской клетчатой кепке, козырьком назад.
Никто и не оглянулся на нас.
Мы спешились возле костра. Бригадный суп клокотал в широчайшем, как свод небесный, чугунном ойротском казане. Низенькая плотная девица, глядя на нас, застыла в изумлении, с черпаком в пуке. Лицо ее пряталось подголовным платком, повязанным ниже бровей: только-бойкий нос торчал.
Лошадей привязали на выстойку. Чувство степенного, мирного отдыха, как всегда, вступило в свои права с той самой минуты, как тяжелые седла были сложены на траве и горячие кошенные потники расправлены. Тишина летнего вечера, сразу приблизившись, коснулась души. Близко, в подонном сумраке чащи, среди корней и мхов, шумел несильный поток.
- Бригадирша-то где? - справились мы у стряпухи, хотя в этом вопросе и не было особой надобности. Просто губы у этой толстенькой девицы оказались что-то уж очень ярки и глянцевиты.
Четверо, хотя бы и с ружьями, - конечно, слишком много мужчин, чтобы разговаривать с ними всерьез. Блеснули зубы первейшей белизны, вечная игра началась.
- А вам на што?
- Значит, надо.
- Надо, так поищите.
- Ишь ты, какая быстрая.
- Побыстрей вашего!
- Вон что!.. А зовут тебя как?..
Большая грудь под голубой застиранной кофтенкой пошла ходуном.
- Зовуткой!..
Мы отошли. Девица крикнула вслед:
- Вон она, Полинарья, на среднем стогу. - И добавила другим тоном, посуше: - Они с Тимкой Вершневым на спор ставят. Значит, кто раньше смечет.
Мы обернулись:
- Чья же берет?
- Ну, разве ей против Тимки выстоять! - в голосе ее прозвучала жесткость раздражения. - Одна только слава, что бригадирша... Конечно, подавальщиков она себе каких поздоровше набрала. Ну, да не угнаться, все едино...
Терпкие краски заката погасли. Дохнуло холодком, примчавшимся с каких-то нелюдимых высот. Но ясное небо над горой было еще до самых глубин налито таким всемогущим сиянием, что, казалось, оно никогда не может истощиться. Веселый гомон не стихал у стогов, кипение работы дошло там до высшей точки.
- Давай, давай! - надрывался чей-то ликующий голос. - Стой, отвязывай копну!.. Да куда ж ты, язви те, волокешь!..
Рассудительный бас громыхал на всю поляну:
- Вершину-то, Тимофей, пообжимистей выводи, пообжимистей! Чо ж ты разгоняешь ее не знаю как... Эдак мы никогда...
- То есть это как пообжимистей?! - негодующе визжали от другого стога. - Что значит?.. Он и так у вас тощой!..
- Тощой, тощой! - передразнивали отсюда. - Сами больно пухлые!..
- Дядя Симеон! Ты там доглядывай за ними... А то они небось...
- А я доглядаю, - важно ответил тот рыжебородый, что недавно управлялся на третьем стогу. Его, видно, призвали в арбитры. Он стоял теперь перед стогами, опершись обеими руками на грабельник, как на посох, и наблюдал за ходом соревнования.
- Все правильно у них, - прибавил он веско. - Тимке чуток и остался, еще пласточков десятка полтора, и вывершит. А мечет ладно, я доглядаю...
Тимка чертом вертелся на стогу, только грабли мелькали. Видно, не просто это было - поворачиваться там, на верхушке, сделавшейся не шире тележного колеса, и пружинило сухое легкое сено, но Тимка, резко выделяясь плечистой своей фигурой на глади светлого неба, будто приплясывал, не оскользаясь, не заплетаясь ногами; без промедления, точно хватал он навилины, поспевал приладить и примять пласт, не нарушая стройных, закругляющихся друг к другу навстречу очертаний вершины. Может быть, только излишняя щегольская подчеркнутость была во всех его ловких поворотах и изгибах, да и сама быстрота их казалась чрезмерной и судорожной. И свое - "давай, давай, не задерживай!" - выкрикивал он без нужды часто и залихватски. Похоже, что его самого всего пружинило и распирало там - от счастья работы, от уменья, от того, что всех выше он под небом, всех ловчей.
Аполлинария, соревновалыцица его, действовала на своем стогу умело и споро, стог ее тоже рос правильно, круто. Но уже заметно поотстала она, и это видели в ее группе и уже поторапливали снизу, не выходя, впрочем, из пределов почтительности.
- Чего ж ты, Полинаръя, ты бы, однако, повеселей укладала. Вон уж у них,..
Кстати, стряпуха-то давеча возвела на Аполлинарию явный поклеп - будто она набрала себе каких покрепче.
Ей подавали все больше девицы да совсем малорослые пареньки. Взрослые мужики, которых вообще было немного, как раз собрались вокруг Тимки. Может, оттого он и брал верх.
Бригадирша, наверное, видела, что отстает. Однако в движеньях ее не прибавлялось торопливости. Она двигалась по-прежнему спокойно, и с какой-то особенной плавной грацией творилась у нее эта работа, похожая на одинокий танец, высоко над головами людей, в светлом куполе неба.
А уже загалдели у Тимкиного стога: "Вывершил, вывершил!" - и кто-то жиденько затянул: "Ура-а!.."
И рыжебородый Симеон, гордясь своим значеньем, громко подтвердил:
- Вывершил. Будя!
И тотчас же Тимка, как-то по-особому выгнувшись и едва скользнув рукой по веревке, перекинутой подавальщиками через вершину стога, слетел на землю с высоко поднятыми граблями, притопнул, хотел, видно, крикнуть, да сдержался, сказал тихо, хрипловато, с едва приметной улыбкой, витающей вокруг запекшихся губ:
- А ничего сработали... Складно.
Но насквозь сияло и пело изнутри скуластое его лицо, с дорожками пота на грязных крепких щеках, с раскисшим и прилипшим ко лбу сивым вихром. Приставив грабли к стогу, он повернул свою явно франтовскую кепку козырьком вперед и, пока кругом голосили с преувеличенным восторгом, чтоб только погорше было тому стогу, Тпмка стоял неподвижно, невысокий, ладный, сдерживая дыхание расходившейся просторной груди, и поглядывал на всех узкими смелыми глазами, из которых так и било хитрое его счастье.
Казалось, на вид ему побольше двадцати, и то ли гладко брился он, то ли бежала в нем какая-то залетная алтайская кровь, - но был мальчишески гол его острый подбородок. Ситцевая выгоревшая рубаха, выбившаяся из-под ремня, была у него сильно разорвана возле плеча.
Восторженные голоса стихали. Под конец самый дюжий мужик в древней поярковой, грибом, шляпенке, кажется тот, что недавно гудел: "Пообжимистей!" - заключил столь же густо:
- Сам-то он Вершнев, - выходит, завсегда и вершить ему!
Тут все звено обрадованно засмеялось, а Тимка, поняв минуту, нагнулся, стал отряхивать со штанов приставшее сено. Потом он подтянул голенища высоких конашин, подвязал их сыромятными ремешками и, прихватив грабли, пошел к стану, на ходу перепоясываясь и оправляя рубаху. Все двинулись за пим.
Проходя мимо Аполлинарьипого стога, Тимка остановился, посмотрел наверх, где бригадирша укладывала последние мелкие пласты, но почему-то ничего не сказал, пошел дальше. Только уж позади его крикнул кто-то:
- Эй вы, ползуны неповоротные, подсобить не надо?..
Аполлинария, выпрямившись, утерла лоб рукавом, ответила с усмешкой, без обиды:
- Спасибо на добром слове. Сейчас сами управимся.
Голос у нее был низкий и умный, из тех, что идут со дна груди и, свидетельствуя о полной душевной силе, так обогащают самый неказистый женский облик. Мы еще не сумели разглядеть, какова она собой.
Только под лиственницами, у костра, возле его живого пламени, заметили мы, как смерилось на поляне. Еще один солнечный огромный день ушел совсем. Но в этой пустыпной высокой стране, откровенно кажущей небу свои провалы, трещины и обледенелые складки, всякая подвижка времени ощущалась телесней, чем где-либо, лишь как новый поворот этого бока планеты с его хребтами и впадинами. Опа давала в остатке не грусть, но чувство свободы полета. День прошел, - летим дальше, дыша этими запахами теплого сена и близких снегов.
Я поднял голову. Первая звезда водянисто дрожала в померкшей, еще бесцветной вышине.