Трепетные недра века, новое смещение первозданных пластов, первые шорохи зреющих обвалов. Угловатый артиллерийский поручик, вернувшийся с Малахова кургана, еще сидит меж двух свечей над "Казаками", еще нету года, как донесло от Темзы призывное гудение набата, еще в комиссиях "Положение о реформе", еще в черновиках "Капитал". Трехдольные вздохи дворянского вальса свободно витают над Старой Конюшенной, обещанием беззаботной весны шелестят тополя. Седой дворецкий знаками манит в переднюю темноглазого тонкого пажа в черном мундирчике с золотыми обшлагами, почтительно шепчет ему на ухо, озираясь на дверь. Паж мчится через двор и людскую; из-за чисто выскобленного стола встает высокий румяный кадет, весело раскинув руки. Братья замирают в долгом объятии, садятся, молча и жадно глядят друг на друга. Дворецкий в сторонке стоит понурившись, руки за спину, кухарка уголком передника утирает глаза.
Кадет прибежал из Лефортова, пробирался ночными пустырями, тесаком отбиваясь от собак; в корпусном дортуаре, в его постели, лежит чучело, свернутое из платья. Кухарка ставит перед ним горшок гречневой каши, он уписывает ее, втолковывая брату теорию Канта - Лапласа.
- ...но видишь ли, умозрение здесь не у места. Не дерзай, не основываясь на опыте и наблюдении, предполагать, какие перевороты постигли вселенную во время вращения Лапласова шара. В том-то и состоит великий результат борьбы эмпирического знания с идеалистическим. Наука пришла к убеждению, что совершенно немыслимо знание, не опирающееся на эмпирическом, вещественном данном. Кстати, ты так и не раздобыл Молешотта?..
Свет и музыка летят через темный двор в раскрытое окошко. От Крымского Брода наносит ночной холодок. Политая рассада никнет на москворецких огородах.
- Ты помнишь у Шиллера: "По морю вселенной направил я бег..." Недавно я читал об этом в "Сыне отечества" и в публичных лекциях Рулье. Наша солнечная вселенная система есть лишь одна из бесчисленных групп мировых тел. Она катится к одной из звезд, находящихся в созвездии Геркулеса.
- Сиротки вы мои! - вздыхает кухарка, подперев щеку ладонью.
Там, в залах, разносят мороженое. Отец, благоухая бакенбардами, усаживает почтенных гостей за зеленые столы. Робкие созвездия над двором мерцают обещанием изумительной жизнп. Мы катимся к одной из звезд Геркулеса! Что-то будет со мной? Я жду, я хочу всего!..
Траектория жизни, огромная, как Млечный Путь, вырвавшись из Штатного переулка, рассекает пространства. Ненастные плесы Амура, петропавловский каземат, свободомыслящие и ворчливые часовщики Юрской федерации, Лионский процесс анархистов, салатные грядки исправительной тюрьмы Клерво - и добрые работники всех материков, внимающие мягкосердечным призывам к безотлагательному бунту.
Проносятся годы, и только ласковая старческая память бродит по этим тенистым закоулкам, заглядывает в шестиколонный особняк. Пышнобородый Саваоф анархии сидит за самодельным сосновым столом, как бы поддерживая могучими плечами тисненую вселенную книжных полок. Столярный верстак громоздится в углу. За окнами - туманные этажи и трубы мирового города. Но не беззаботный ли дворянский вальс долетает оттуда, из-за тумана? О, счастье и легкость весны!.. Протерев платком увлажненные стекла очков, старик снова склоняется над рукописью. Английские слова размашисто ложатся из-под пера:
"Внезапно наступает затишье. Отец садится за стол и пишет записку. "Пошлите Макара с этой запиской на съезжую. Там ему закатят сто розог".
В доме ужас и оцепенение.
...Слезы душат меня! После обеда я выбегаю, нагоняю Макара в темном коридоре и хочу поцеловать его руку; но он вырывает ее и говорит, не то с упреком, не то вопросительно: "Оставь меня; небось когда вырастешь, и ты такой же будешь?"
- Нет, нет, никогда!"
- Так! Никогда!..
Ты бродишь по Хамовникам. Времена года, времена угасшего века, толпясь и мешаясь, промелькнули перед тобой. И вот опять белый июньский полдень, сегодня, газетные мысли. Но две гигантские тени снова вырастают над зелеными кущами Девичьего поля, сединами уходят в горячую высь. Ты шевелишь в памяти тихие приметы места, вещественный прах двух славных существований, и вот два странных предмета, - мелочь, чудачество вели-* канов! - рождают мысль о важном сходстве.
Сапожная колодка и столярный верстак!
Великие старцы! - восклицаешь ты, низко кланяясь могучим теням. - Вы оба почитали ручной труд, тяготея к скромному самообслуживанию, и кто посмеется над вами за это? Но не с деревенским ли шильцем, не со слободской ли стамеской корпели вы и над заветным делом спасения человечества? Брадатые кустари социального переворота, плечистые мастера душеустройства, вы вознамерились заново стачать, как сапог, обстругать, как сосновый брус, человеческую личность, штука за штукой, душа за душой, предполагая, что в результате мир должен стать прекрасным и удобным для всех.
Ваши голоса не были схожи, и то, что набормотал одному тульский мужик, а другому тот же мужик, обернувшийся московским полуфабричным и юрским полуремесленником, звучало по-разному. "Царство божие внутри нас!" - сердито гремел старый граф, призывая к уединенной молитве и братскому всепрощению.
"Для великого дела торжества свободы и справедливости необходимы мужественные и нравственные личности", - благостно вторил старый князь, безбожник и возмутитель, предлагая сотрудничество вольных общин, основанных на добром согласии индивидов.
Опорная точка обеих систем одинакова: внутреннее решение единицы, ее воля к самосовершенствованию, из которого да воссияет счастье целого.
Отважные единоборцы, сердце и совесть мира! Вы думали о главном, заботились о высшем, к чему только может стремиться человек: о разрушении общества несчастных, о создании общества равных, великодушных и мудрых. Но вы взялись за дело не с того конца, и ваша падсадная работа оказалась бесплодной. Какая страшная пожизненная ошибка! Сколько ума, таланта, мучений понапрасну! Вместо того чтобы стать проводниками в будущее, ваши огромные жизни легли как две горы на пути к земле обетованной, и доныне приходится подрывать и раскапывать эти груды выстраданных вами лжеучений. Что же! И своими собственными судьбами вы опровергли самих себя. Полувековой труд самоосвобождения, страстные усилия быть лучше, чем есть, бегство от единокровной среды, от ее низменных интересов, от ее классовых внушений и - полная закрепощенность среде, веку, необходимости, слепое барахтанье в быстрине своего социального потока. И у смертной черты - горькое Астапово, брюзгливое дмитровское затворничество.
Да, есть другой способ улучшения человеческой природы!
Бегут и бегут валы неистощимого океана. Катятся и гремят, сшибаясь, и, раздробившись о береговой предел, исчезают в прародительских пучинах. И новые, новые... Морской запах свежести, запах вечного обновления парит над миром. И молодое белое солнце внимательно смотрит из облаков. Вздымаются, гремят, исчезают...
Мученье, мученье! Хочешь и не можешь постигнуть все сразу, воспринять во всю даль, во всю широту, разглядеть и запомнить во всей бесчисленности форм пропавших и наличных, со всей телесностью живого и жившего, со всем восторгом перемен, страстью столкновений, с неуловимо тушующимися тенями переходов. Хочешь и не можешь. Нельзя, не выходит... А! Разлиться бы над миром хоть самой тонкой пленкой - во все концы, во всю глубину времен, облечь все, вобрать в себя, как в пузырь, все объемы, все виды, всех существ. Ко всему прильнуть, обдышать, пережить, все запечатлеть в себе и собою... Нет, нет, не ради себя, - ради полного осмысления мира. Чтобы все было понято чувством, чтобы через тебя узнало друг друга, чтоб было обозримо разом как живое единство, чтобы осязаемое памятью существовало всегда.
Куда там!..
Ты можешь знать только законы движения, помнить лишь общие очертания исторических массивов, видеть ничтожное число лиц, случайно выхваченных из мрака редкими лучами искусства. Членепия, группы, немые даты, неподвижные изваяния героев, черепки культур... Вокруг себя, в свете сегодняшнего солнца, ты видишь объемно и ярко, во всей протяженности развития, только десяток-другой человеческих фигур, познаешь самолично лишь крохотные, разрозненные клочки земли. Остальное - в мелькании, в грубых комплексах, во мгле умозрения. Опять фамилии, числа, косвенные сведения, иссохшие слепки явлений... Неутолимая жадность сотрясает тебя. К самой плоти и влаге жизни, к тому, что заполняет бассейны категорий, что разлито по ячейкам понятий. Вобрать жизнь действительную во всей совокупности, во всем ее сверкающем размахе, ничего не пропустив, не забывая ни одной смехотворно малой подробности, которая ведь тоже для кого-то важна... Вобрать и развернуть в слитное зрелище вечного обновления...
Но, если нельзя весь мир, то хотя бы свою все обновившую страну. И если не страну, то один лишь город ее, город всеобщих встреч. И не город, так хоть десятую часть его, ту, что взрастила тебя и послала в мир. Там ты найдешь одно знакомое оконце и глянешь сквозь него на вселенскую окрестность. Авось удастся разглядеть ее торжественный бесконечный полет.
Хамовники, незатейливое пристанище моих отцов и дедов! Как будто бы это лишь тесная полоска суши, обвитая длинной петлей Москвы-реки, маленький уединенный полуостров высокого материка столицы, ее последний отрог, где все сходит на нет, все тишает, и никнет, и гаснет. Подняться над ним в небесную пустоту, - что за бедный язычок земли!.. И однако - с какой стиснутой силой, с какой задумчивой страстью билась тут жизнь!