Их парни почти у всех были далеко, за горами окраин, в недрах губерний. Еще беспредельными казались расстояния, еще все было зыбко и, как в утро после грозы, курилось молодым туманом. Страна только еще подбирала одну к одной свои разметанные земли, перетягивала их вечными связями. Но чудесное сближение ранее чуждых племен, возникшее в буре, уже подавало свой голос из плетеных кроваток, где лежало поколение с диковинной кровью и невообразимой судьбой. Тулячка ждала вестей с Дальнего Востока, от еврея, а тюрчанка, свесив тонкие косы, писала письмо латышскому стрелку. И Степан Кулаков, - как отец и дед его, заволжские молокане, своим широким бабам, - говорил, зевая, синекудрой, подсушенной солнцем Алагеза жене:
- Ну, Арзик, спать, что ли...
Они укладывались вдвоем на своей тесной койке, любовно помогая друг другу подбить под бока одеяло. Вся комната целомудренно и мгновенно падала в сны, несхожие, окрашенные каждый в цвета иной родины, ее одежд и неба. Только младенцам снилась одинаковая молочноманная мгла, в которую по временам врывались страшные черные пятна, волочащие хвост из близкого небытия. Они просыпались поочередно, тоскующе кричали, выгибаясь в своих пеленочных коконах. Матери даже спросонья по голосу признавали своего, подходили, пошатываясь, укачивали, уговаривали разноязычными шепотами. И ни одна даже не оглядывалась на угловую койку, где на смутной подушке темнели две головы, доверчиво сблизившиеся висками. У всякой было полно своего: вчерашних мечтаний, завтрашних хлопот, простого и несомненного, как хлеб. Столица гасила фонари улица за улицей, кооперативные рестораны бурчали что-то последнее, присмиревшее, и проститутки разъезжались от Страстной на извозчиках, лениво беседуя с кавалерами о Николае Курбове и "Луне с правой стороны".
Степан вставал раньше всех, уходил в чайную, потом студентки, стащив ребят в ясли, бежали под Девичье на лекции. Комната оставалась пустой, с открытыми форточками, куда валил московский утренний воздух, напоминающий о теплом калаче с маслом; изредка залетали сухие снежинки.
К середине второго месяца администрация общежития проведала о Степановых ночевках. Его позвали к коменданту. Комендант, к удивлению, оказался женщиной, очень высокой, с длинным скорбным лицом и девичьими волосяными плюшками над ушами. Она встала из-за стола, заложив руки за спину, смерила взглядом обширную фигуру Кулакова и спросила негромко:
- Вы читали правила внутреннего распорядка?
- Читал, - уныло моргнул Степан.
- Значит, вам известно, что проживание посторонних в общежитии строго воспрещается. На каком же основании...
- Я не посторонний, - несмело перебил Степан. - Я хожу к товарищу Вартанян, своей жене, и дочь тут у меня...
- Это совершенно безразлично, - отрезала комендантша. - Вы не студент и вообще человек с улицы. Ночуя в детской комнате, вы приносите туда всякую заразу. Извольте немедленно...
- Почему же матери не приносят заразы, а отец непременно должен принести? - находчиво ввернул Степан, решивший защищаться до последнего.
- Ах, вы еще спорите! - вспыхнула комендантша и вся порозовела и даже помолодела лицом. - Я думала, вы сами понимаете, и не хотела говорить... Ведь это же вопиющее безобразие! Вы, мужчина, ночуете в одной комнате с двенадцатью женщинами!.. Мне даже передавали, - она отвернулась, - что вы спите с женой на одной кровати... Вокруг вас студентки, матери... Это не что иное, как половая распущенность. Во вверенном мне общежитии я этого не допущу. Никогда.
- Какая же тут распущенность? - смутился Степан. - Тут ничего такого нет... И студентки не возражают, чтобы временно... Мы их спрашивали.
- Мало ли что студентки. За порядок в общежитии отвечаю я. И я требую, чтобы вы сегодня же удалились.
- Да мне, понимаете, удалиться-то некуда. Вся штука в том, что у меня жилплощади нету... И потом, жену и девочку должен же я видеть?..
- Вы отлично знаете из правил внутреннего распорядка, что навещать семью разрешается но четвергам, от шести до восьми с половиной. Это пустая отговорка. А ваши жилищные дела меня совершенно не касаются.
Степан почесал стриженое темя, посмотрел на носки своих сапог, на потолок, на комендантшу. Та стояла за своим столом, ожидая его ухода, прямая, тонкая и черная, вырезываясь, как тень, на плоскости беленой стены с казенной синей полоской. Он сказал задушевно:
- Знаете что, товарищ... комендант. Я вас вот что попрошу. Разрешите мне еще хотя бы недельку у вас пробыть, - И, испугавшись, что сейчас откажет, заторопился: - Я, понимаете, демобилизованный красном, и в руни{Руни - районное управление недвижимым имуществом.} мне обещали площадь в первую очередь. Тут как раз навертывается одна комнатушка... А до этого мне просто податься некуда. Я бы, конечно, мог у себя в учреждении на столе, да там тоже не разрешается... Уж вы позвольте недельку... Ведь не на улице же...
Комендантша молчала, глядя в темное голое окно, за которым едва белел из синевы снежный замороженный сад. Постукивала по столу карандашиком. Потом медленно обернулась.
- Хорошо, - сказала она сухо. - Из уважения к вашему званию красного командира я разрешаю вам ночевать в двадцать третьей комнате еще одну неделю. Вы даете мне обещание, что ровно через неделю, то есть в субботу, десятого января, вас тут не будет. В противном случае я без всякого предупреждения вызову милицию. А также поставлю перед ректором вопрос о пребывании самой Вартанян в общежитии.
- Погодите, - остановила она Кулакова, - радостно закивавшего и пустившегося в заверения. - Еще одно условие. Вы должны завтра же приобрести какую-нибудь ширму.
- Ширму? - удивился Степан. - Это зачем же?
- Ну вот! - опять вспыхнула комендантша. - Я еще раз буду вам объяснять!.. Вы должны достать ширму и оградить ею... постель вашей жены.
- Ага! понял! - совсем взвеселился Кулаков. - Есть такое дело, товарищ комендант. Ширма будет! - И, благодаря на ходу и сияя, он ринулся в коридор.
На другой день было воскресенье. Степан решил смастерить ширму сам. Он все умел делать своими руками - столы, сапоги, чемоданы, и даже вязал носки.
- Только крышу бы мне дали в Москве, - мечтательно говорил он, - остальное я сам приделаю: стены, двери...
Но и крыши не находилось.
С утра он сбегал на Трубный и весь день провозился в дворницкой сторожке, мерил, пилил, стругал и к вечеру соорудил деревянный остов, раздвижной на петлях, честь-честью. Арзик обила его розовым глазастым ситчиком. Ширму расставили вокруг кровати. Она была прочна и тяжела, как молоканские ворота.
,..В эту ночь никто не мог заснуть в двадцать третьей комнате. Одиннадцать женщин прислушивались к каждому шороху, к каждому скрипу, доносившемуся из-за ширмы. Они приподнимались на локте, смотрели в темноту, снова ложились, вздыхали. Муж и жена тоже ловили все звуки, все шепоты, боясь пошевелиться. И младенцы, словно переняв волнение матерей, просыпались поминутно и голосили всю ночь напролет.
1933
Хамрвники
Вступление к повести
Ты идешь Оболенским переулком. Минута дня, время года - незамечаемы, столичная смутность владеет тобой. Мысли - о моде на черные береты с хвостиком, может быть - о самоубийстве Ивара Крейгера. Переулочек тих и прост, - розовый умытый булыжник; справа, в глубине тупика, - подслеповатые окна казарменной конюшни, впереди затаенно громыхают корпуса "Красной Розы"; за домами, от Зубова, проносятся трамвайный скрежет и звон.
Ты идешь по теневой стороне; бесконечный глухой забор тянется рядом, дощатый, с кирпичными стояками и цоколем. Ничего нет; солнца нет; неба нет; мир, как ощутимое целое, отсутствует. Доски забора серы, все кругом серовато; розовый булыжник и тот на самом-то деле сер. Рассеянно прочитываешь ты на заборе: "Кока", "Валя", "дурак" и прочее, что вырезывают перочинным ножиком.
И вот на уровне своих глаз ты замечаешь длинную узкую щель. Надо заглянуть.
Остановись, приникни лбом к темной доске.
Падение молнии; золотая вспышка от земли до зенита. Дивный сияющий сад влетает в зрачки сквозь щель, - высокий липовый сад, пронизанный солнцем. Мелькая шершавыми стволами, оттененными с боков мягкой круглящей чернотой, он расступается в стороны, он ускользает по сочной траве в глубь усадьбы, он сливается там в кипящую светом и тенью крапивную гущину. Солнце ручьями катается по песчаным оранжевым дорожкам, подернутым шевелящейся рябью. Липы в полном цвету. Сильные кроны их как бы облеплены сплошь мохнатыми пчелиными роями, каждая ветвь благодарно и бережно держит нежный груз этих сухих золотистых щеточек, корзину, полную острых тычинок и душистой пыльцы. Все приподнято, все устремлено кверху, к синеве и зною, льющемуся оттуда.
Ты видишь? Лето стоит во весь рост, оно в забвении, даруемом высшей секундой славы, оно напряжено, как задержанное мгновение между вдохом и выдохом. Трава сквозит, каждый стройный стебель ее виден отдельно, он натянут, как струна, между почвой и светом.