- Ну, может, и не самый первый, а знаю, што трудно было… Тут всегда трудно начинать-то, а потом привыкнешь…
- К чему? Убивать?
- Да, - просто ответил Чапаев, - убивать. Вон, к примеру возьмем, приедет кавалерист из школы там какой-нибудь. Он тебе и этак и так рубит… Ну, по воздуху-то ловко рубит, подлец, очень ловко, а как только человека секануть надо - куда вся ученость пропала: разок, другой - одна смятка. А обойдется - и ничего. Всегда по первому-то разу не того…
Говорил Федор и с другими закаленными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять самому - с любыми нервами, с любым сердцем по первому разу робко чувствует себя человек, смущенно и покаянно, зато потом, особенно на войне, где все время пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический.
- Степкин-то, вестовой у меня, - обратился Елань к Федору, - он тоже ведь расстрелянный, я сам и приказ-то отдал насчет его.
- То есть как расстрелянный? - удивился Федор.
- А так вот…
И Елань рассказал, как на Уральском фронте чуть того и в самом деле не расстреляли.
- Он на пулемете сидел, - рассказывал Елань. - Да и парень-то как будто все с доверием был. А в станице какой-то ведут, гляжу, бабешку, - дескать, изнасиловал. Стойте, мол, ребята, верно ли, давайте-ка бабу сюда на допрос, а ты, Степкин, оставайся, вместе допрашивать стану. Сидит Степкин, молчит. Спрошу - только головой мотает да мычит несуразное. А один раз - уж как прийти самой бабе - "верно, говорит, было"… Тут и баба на порог. Губа у него не дура - выбрал казачку ядреную, годов на двадцать пять. Комиссар тут и все собрались. Ничего, мол, поделать нельзя, расстрелять придется Степкина, чтобы другим повадно не было… Тут Армия Красная идет, освобождать идет, а баб насилует, за это хочешь не хочешь, а конец один… Да и были случаи, своих кончали, чем же Степкин счастливее? Помиловать, так и што же, рассуждаем мы, получиться должно: дескать, вали, ребята, а наказывать не будем? Как подумаю - ясное дело, а как посмотрю на Степкина - жалко мне его, и парень-то он золотой на походах… Комиссар уже приказал там в команде. Приходят:
- Кого тут брать?
- А погодите, допрос чиним, - говорю. - Насиловал, Степкин, сознавайся?..
- Так нешто, - говорит, - я не сознаюсь?
- Зачем ты это сделал? - кричу ему.
- А я, - говорит, - почем знаю, не помню…
- Да знаешь ли ты, Степкин, што тебя ожидает за самое это дело?!
- Не знаю, товарищ командир…
- Тебя же расстрелять придется, дурова голова, - расстре-лять!..
А он этак тихо:
- Воля ваша, - говорит, - товарищ командир, ежели так - оно, значит, уж так и есть…
- Нельзя не расстрелять тебя, Степкин, - внушаю я ему. - Ты должен сам понять, што вся станица хулиганами звать нас будет… И за дело… Потому што - какая же мы Красная Армия, коли на баб кидаемся?
Стоит, молчит, только голову еще ниже опустил.
- Уж тебя простить, так и всякого надо простить. Так ли? - спрашиваю.
- Выходит, што так.
- Понял все? - говорю.
- Так точно, понял…
- Эх ты, Степкин, чертова кукла! - осердился я. - И на што тебе баба эта далась? Сидел бы на тачанке, и беды бы никакой не было… А то - на-ка!
Зачесывает по затылку - молчит. А я бабешку-то: как он, мол, тебя?
Шустрая-бабенка, говорить любит.
- Чего - как? Сгреб, да и все… Я верезжу, я ему в рожу-то поганую плюю, а он - вон черт какой… сладишь с ним.
- Значит?..
- Так вот так и значит… - говорит.
- Мы его наказать хотим, - говорю.
- Так его и надо, подлеца, - закудахтала казачка. - Вот рожу-то уставил негодящую… Распеканку ему дать, штобы знал…
- Да нет, не распеканку, мы его рас-стре-лять хотим…
Баба так и присела, открыв рот, выпучила глаза, развела руками…
- Да, да, расстрелять хотим! - повторяю ей.
- Ну, как же это? - всплеснула руками казачка. - Боже ты мой, господи, а и разве можно человека губить?.. Ну, что это, господи! - всполошилась, кружится у стола-то, ревет…
- Сама жаловалась, поздно теперь, - говорю.
А она:
- Чего ж жаловалась, - говорит, - рази я жаловалась… Я только говорю, што побег он за мной… Догонять стал, да не догнал…
- Так, значит?..
- Вот то и значит, што не догнал. А чего он, поганый, сделать хотел, - да почем, - говорит, - я знаю, что он хотел… в голову-то я ему не лазила…
Я ей смотрю в лицо-то, вижу, что врет, а не останавливаю, - пущай соврет: может, и верно, Степкин-то жив останется… А штобы только она не звонила, сраму-то не гнала на нас. А што у них там случилось - да плевать мне больно. Она и сама, может, охотница была… Думаю, коли ревет да просит - на всю станицу говорить будет, што соврала, обидеть хотела Степкина-то… Я и подсластил:
- Будет, - говорю, - будет, молодка… Тут все дело ясно, и надо вести…
- Куда его вести? - заверезжала бабенка. - Я вам не дам его никуда - вот што…
Да как кинется к нему - обхватила, уцепилась, плачет, а сама браньми-бранится, с места нейдет, трясется, как лист от ветру.
- Могла бы ты его спасти, да не захочешь сама… Вон мужа-то нет у тебя два года, а смотри - яблоко-яблоком… Если бы ты вот замуж за него - ну, туда-сюда, а то… нет…
- Чего его замуж? Не хочу я замуж!
- А не хочешь, - говорю, - тогда мы должны будем делать свое дело. - И встаю со стула, как будто уходить собрался.
- Да он и венчаться не будет, - крикнула мне сквозь слезы казачка. - Он поди и бога не знает. - А сама не пускает Степкина, обхватила кругом.
И он, как теленок, стоит, молчит, не движется, как будто и не о нем вся речь идет…
- Там как хотите мне, - отвечаю, - только штобы разом все сказать: миритесь али не миритесь?..
Она разжала руки, отпустила своего нареченного, да так вся рожа вдруг расползлась до ушей, улыбается…
- Чего же, - говорит, - нам браниться?
И он, черт, смеется: понял, в чем дело, куда мы его обернули.
Штобы никаких там не было, мы их обоих вон из избы - молодым, дескать, тут делать нечего. Все стоят у стола-то, смеются вдогонку, разные советы посылают. Вышло, что Степкин-то и нажил в этот вечер. А я его наутро зову, говорю:
- Вот что, Степкин: дурачком мы тебя женили, а завтра в поход. Бабенку за собой не таскай, если чего там у вас и вправду пошло… А тебе, штобы грех заправить, я задачу даю: заслужи награду… Как только бой случится - награду заслужи, а то не прощу никогда и на первом случае подлецом тебя считать буду…
- Слушаю, - говорит, - заслужу…
- Ну, и заслужил? - спросил Федор.
- А то как же: портсигар серебряный. Махорку в нем таскает… Такое дело сделал, что сразу нам человек двести в плен попало - от его-то пулемета… И самому ногу перебило, его тогда и сдали в нестроевую… Ко мне угодил, околачивается…
- А с казачкой он как?
- Да чего с казачкой, - улыбнулся Елань. - Вечер у нее тогда просидел, лепешек ему она в поход наделала, чаем поила…
- Свадьбу-то… - посмеялся Федор.
- Так нет, - махнул рукой Елань. - У них и помину не было, какая свадьба! Она себя благодетельницей считает, все ему сидит рассказывает, как от смерти спасла, а он ест да пьет за четверых, помалкивает али так себе, чепуху несет божественную… Утром выступать было, как раз и подскочил к тому часу…
Разговор перешел на тему о половом голоде, о неизбежности на фронте насилий. Приводили примеры, делились воспоминаниями. Чапаева тема эта чрезвычайно заинтересовала, он все ставил вопрос о том, может ли боец без женщины пробыть на фронте два-три года… И сам заключал, что "непременно должно так… а то какой же он есть солдат?".
От Еланя - в бригаду Шмарина. Если уж Елань, завидуя славе Чапаева, сам хотел сравняться с ним, так он имел на это много прав - сам был подлинным и большим героем. А вот Шмарин - этот тужился впустую. Суеты у него было нескончаемо много, отдыху он не знал, в движении был непрестанно, озабочен был ежеминутно, даже у сонного у него озабоченность эта отражалась на лице. Шмарин беда как любил рассказывать небылицы о собственных подвигах! И рассказывал их едва ли не при каждом свидании. Правда, вариации обычно менялись, - там где-нибудь пропустит или накинет лишнее ранение, контузию, атаку, - но в общем у него было шесть-семь крепко заученных подвигов, и рассказывать их было для Шмарина высоким наслаждением. Рассказывая, он буквально захлебывался от упоения буйно развертывавшимися событиями, любовался оборотами дела, восторгался только что придуманными неожиданностями. Он во время рассказа как-то странно дергал себя за густые черные вихры волос, пригибался к столу так низко, что носом касался досок, а двумя пальцами - средним и указательным - зачем-то громко, крепко и в такт своей речи колотил по кончику стола, и получалось впечатление, будто он не присутствующим, а этому вот столу читает какую-то назидательную проповедь, за что-то выговаривает, чему-то учит.