Константин Федин - Я был актером стр 7.

Шрифт
Фон

- Пока на месте, - сказал я, поворачиваясь и уходя.

- Что такое? - крикнул Генрион. - Что ты сказал?

- Я говорю - я не знаю, от кого эти цветы.

- Смотри!

Я ушел в уборную. В глазах хористов мелькало что-то смешанное подозрение, неудовольствие, усмешка.

Я перебирал в уме, кого можно было бы заподозрить в желании польстить мне, или раздосадовать меня, или подшутить надо мной. Неожиданно что-то уверенное и счастливое пролетело через мое сердце: никто во всем городе, никто в целом мире, никто, кроме Гульды! Я пересмотрел весь букет, каждый цветок - ни письма, ни записки, никакого знака или намека. Так я убедился, что цветы - от нее.

В финале, во время бурного квинтета, прямо против меня, в ложе, я увидел ее. Я узнал ее сразу, по худой и такой особенной неслаженной руке, по одному сгибу руки, державшей бинокль, по наклону головы на тонкой и удлиненной шее. Лицо ее находилось в тени, и я не мог долго вглядываться в него, но нечего было уверять себя дольше: это была Гульда.

Я насилу дождался занавеса. Мне надо было переодеваться, снимать грим, а за это время, как ни длинны были бы очереди у театральных вешалок, публика, конечно, должна была разойтись. Я торопился больше, чем перед началом спектакля. Вылетев из театра и подбежав к главному подъезду, я увидел только отдельные исчезавшие в полумраке фигуры. Я остановился. В тот же миг отворилась крайняя дверь, и вышла Гульда. Я узнал бы ее в кромешной тьме. Я понял, что она стояла за дверью, глядя на улицу через стекло. Я бросился к ней. Она пошла быстро, почти бегом.

- Мы помирились, да? - говорил я тихо, шагая следом за нею. - Ответь, скорее ответь. Я не могу больше ждать. Я не могу без тебя!

- Ты с ума сошел, - быстро сказала она, - нас увидят!

Я только приподнял воротник пальто.

- Все равно.

Она повернула в переулок. Я крепко взял ее под руку.

- Милая, милая!

Она все время молчала. Ничуть не уменьшая шага, мы носились по глухим улицам, в темноте. Небольшая площадь с киркою показалась нам особенно надежной по безлюдию. Мы долго ходили вокруг кирки, посередине площади.

- Все равно, - изредка повторял я. Потом я вспомнил ресторан, у которого был глухой черный вход из узенького, как трещина, проулка.

- Все равно, - наконец легко сказала Гульда.

Мы забрались в трещину, мимо пустых винных бочек проскользнули в низкую дверь и очутились в маленькой нише, отделенной от ресторана занавеской. Появился сухорукий хозяин, всепонимающе, гостеприимно улыбнулся и задернул здоровой рукой занавеску. Впрочем, ресторан был совсем пуст.

Мы уселись за дубовый намытый, выскобленный стол, на такие же дубовые теплые скамьи. Мы взяли друг друга за руки. Я рассматривал каждую черточку лица Гульды беспамятно и жадно. Она второй раз рождалась для меня, бесконечно знакомая и так удивительно новая. Улыбка, с которой она отвечала мне взглядом, светилась и, наверно, освещала меня.

Так прошло много времени. Гульда закрыла мне глаза ладонью. Пальцы ее были горячи и костлявы.

- Надо что-нибудь заказать, - сказала она.

- Вина, - ответил я.

- Шампанского, - сказала она и тотчас повторила:- Шампанского! Давай разопьем с тобою ту бутылку, которую тебе проспорил наш химик!

- Две бутылки, - поправил я.

И, счастливые, мы хорошо засмеялись.

9

Лагерь лежал близко от города. Он был обнесен колючей проволокой, и между нею и задними стенами бараков, без окон и дверей, ходили ландштурмисты.

В лагере содержались солдаты - русские и французы. Летом, во время вызревания хлеба, пленные предпринимали побеги, в колосьях можно было прятаться, а зерном, хотя бы и неспелым, - кормиться. Осенью начинались самоубийства. И летом и осенью, во все времена года пленные мерли от голодного истощения. Позеленевшие жеваные шинели висели на людях, как на вешалках. В больничных палатах для хроников случается больше оживления, чем бывало на лагерном дворе. Пленные двигались вдоль бараков серыми тенями. Лагерь был скопищем обреченных, которых власти утешали вечным и единственным припевом: "Вам тут хорошо, а каково-то нашим у вас, в Сибири?"

Почти каждый день в лагере бывали похороны. Магистрат отвел для пленных участок на окраине городского кладбища, подальше от мраморных надгробий с задумчивыми ангелами и урнами. Сомкнутым солдатским строем разрастались там ряды черных деревянных крестов.

Общение пленных с внешним миром каралось без пощады. За похоронами постоянно наблюдал караул ландштурма под начальством офицера. Обыватели не подпускались близко, но среди них находились поклонники русских панихидных напевов, и на кладбище, поодаль от ландштурмистов, которые замыкали пленных, всегда собиралась кучка любителей пения. Утренняя газета посвятила хору пленных специальную статью, имевшую - из-за частого упоминания слов: "Византия, ориент, ортодоксия" - крайне научный вид, благосклонно отозвалась о голосах и о хоровом регенте по фамилии Баринов. Этого Баринова оставили в лагере только из эстетических соображений, потому что, если бы не хор, его нашли бы годным для любых работ - статного, ширококостного, как грузчик, белолицего усача.

В солнечный день, проходя мимо кладбища, я загляделся на плющ, глухо укрывавший каменную ограду. Его темная лоснившаяся, маслянистая листва, плотная и неподвижная, тяжело насыщенная влагою и густой краской, казалась мертвой, как металлические листья венков. Растение скорби, оно навевало тоску.

Вдруг я услышал гортанное пение хора в унисон. Оно изредка переходило в двухголосое и опять сливалось в один голос странного альтового тембра режущий, словно кричащий от нестерпимой обиды. Пели за оградой. Я быстро дошел до ворот и, пробравшись проспектами из памятников до кладбища пленных, присоединился к немногим почтительным штатским ротозеям.

Происходило нечто торжественное. Пленные французы и русские выстроились под углом друг к другу. Между ними, внутри угла, стоял патер, против него, поодаль, комендант лагеря и молодой офицер - начальник караула, опоясавшего все поле действия. В центре черных крестов возвышался, в рост человека, гранитный камень, заостренный вверху, декорированный зеленью снизу. Венок из плюща был прислонен к камню, и привязанная к венку германская черно-бело-красная лента клубилась на земле,

Патер глядел себе в ноги. Комендант лагеря - низенький майор - положил руки на эфес могучей сабли, и у него был такой вид, точно он был вынужден терпеть противное его воспитанию.

Французский хор пел по-латыни, обиженными высокими тенорами распиливая прозрачный воздух. Это было даже не пение, а какие-то свитые болью вопли, мерно бросаемые в солнечное, спокойное небо.

Когда французы кончили, их регент взглянул на Баринова, стоявшего против него, во главе русских. Баринов повернулся лицом к своим, поднес к губам камертон-дудочку, затем промурлыкал нужные тона и, строго растопырив локти, тряхнул головой. Началось многоголосое пение, иногда стихавшее до шепота, а то поднимавшееся до погребальных рыданий.

Я разглядывал бескровные лица пленных, стараясь что-нибудь угадать за их внешним больным безразличием. Неожиданно мне стало не по себе, как случается, когда чувствуешь чей-нибудь неотступный взгляд. Кто-то непременно должен был смотреть на меня, я озирался, но безрезультатно. Вдруг впереди хора я увидел низенького солдата с необычайно знакомым лицом. Я не сразу мог связать это лицо с солдатской шинелью, но потом в один миг узнал его и невольно шагнул вперед.

Шер стоял с басами, в сторонке от Баранова, подальше от его регентских мановений. Он не сводил глаз с меня, без самой маленькой перемены в лице, деревянный и важный.

Хор пел: "Ты еси бог, сошедый во ад и узы окованных разрешивый". Я всмотрелся в движение шеровских губ. Он не знал ни слова из чужих для него песнопений, но ловко шевелил губами, как это выделывали хористы в опереттах, если не успевали вызубрить текст. Секрет сводился к верному угадыванию протяжных гласных, и когда это получалось, тогда надо было брать реванш за невнятное вышлепыванье губами согласных и неударных и уж тянуть вовсю. Мне стало смешно и противно. Шинель была Шеру не по росту. Вшитая в левый рукав малиновая полоска - отличительный знак пленного - приходилась у него ниже локтя, пальцы чуть виднелись из-за обшлагов, подбородок утопал в воротнике. "Ты еси дева чистая непорочная", - пел хор. Нет! Я больше не мог видеть Шера! Конечно, ему было все равно, что петь. Если бы его посадили к пленным зуавам, он пел бы с зуавами, за здравие или за упокой. Ему надо было вырваться из лагеря хоть на часок, вот и все. Кажется, я слышал его сердце, когда встречались наши глаза. Он ликовал, что, пустившись отпевать мертвецов, негаданно увидел меня - живого приятеля. Но мне было невыносимо его опереточное участие в панихиде, между черных крестов войны. Я отступил на шаг и стал так, чтобы не видеть его.

Когда панихиду пропели, комендант лагеря, не тронувшись с места, не шелохнувшись, чуть-чуть выпятил подбородок и произнес в тишине могил:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора