Александр Ливанов - Начало времени стр 16.

Шрифт
Фон

Однако я порядком проголодался и поискал глазами мать. Попытка усесться за стол рядом с мамой была тут же ею пресечена. ("С ума сошел? Что люди скажут?") Я получил два кныша–пирожка с горохом и чесноком и должен был отойти от стола. Жуя кныши, я соображал: про запас остается еще и отец. Что‑нибудь, на худой конец, и от отца перепадет.

Поедание поджаренных и вкусных кнышей мне не мешало следить за скрипачом. Зависть к Грицько, к его успеху была до того ясно выражена на его исхудалом лице, что даже я понял переживания музыканта. Мне почему‑то хотелось утешить непонятого сельским людом городского скрипача. Я протиснулся поближе к нему. Не имея ни малейшего понятия - с чего следует начать разговор с настоящим скрипачом, который не то что здесь, а в городе, на богатых свадьбах играл, я хотя и молча, но красноречиво уставился на скрипку. Любопытство мое было, впрочем, непритворным. В деревне был оркестр - довольно странный ансамбль, вмещавший скрипку и барабан, духовые инструменты и флейту, но скрипку я впервые мог так близко рассмотреть. Сегодня оркестр играл на похоронах в соседнем селе; да и не будь бы похорон, вряд ли этот оркестр стал играть бесплатно на свадьбе Степана и Горпины. Это были такие рвачи, что Гаврил Сотский давно искал случая приструнить их всей своей сельсоветовской властью.

- А что, мальчику нравится скрипка? - спросил дол–говязый скрипач, выковыривая тряпицу с канифолью из кармашка засаленной жилетки. Он наклонился ко мне - точно палка переломилась на три части.

Я, разумеется, не преминул кивнуть, что "мальчику нравится скрипка", и он незамедлительно принялся объяснять мне, как устроена "царица музыки" и как на этой "царице" играют.

Марчук, видно тоже проникшись сочувствуем к неоцененному сельчанами городскому музыканту, поднес ему свою глиняную кружку с самогоном и большой гороховый кныш, напомнивший мне челнок от ткацкого станка Олэны.

- Не, не! - загородился руками городской скрипач. - Я уже… Я пришел играть и я должен играть! Вот когда все натопаются и нагецаются вдоволь, я сыграю такую штучку, такой цимес! - сверкая глазами и тряся бородкой, говорил маэстро. - Это будет - кон–фэт‑ка!

Тут громко чмокнул маэстро свои сложенные горсточкой сухие пальцы, - я и так уже нарушил обычай: музыкант, уважающий себя музыкант, ни капельки не должен пить на свадьбе! Не! Не должен!..

И действительно, скоро все "натопались" и "нагецались", а главное, захмелевший от подношения Грицько стал безбожно путать лады, затем руки и вовсе перестали слушаться его.

- Теперь рвани ты! Напили‑ка нам дрова на зиму! - крикнул в сторону городского музыканта восседавший на табурете Грицько. Расхохотавшись, он уронил чубатую голову на растянутую гармонь и забылся. Кто‑то поднял с земли фуражку Грицька с блестящим козырьком и помятой гвоздичкой в околыше и ткнул ее на затылок гармониста.

И вдруг в тишине взвился голос скрипки. Взволнованный, зазывный и грустный. Это был вальс, танец юности, мечты и любви. Хмелем распаленные лица мужиков обернулись на голос скрипки. Виновато–удивленные, наивнорастроганные, огрубевшие и по–детски непосредственные лица моих земляков. Чья‑то темная рука уже поспешно шарила по вороту рубахи, ища упрямо неподатливый гудзик–пуговку; чей‑то рукав тщательно вытирал со лба не то пот, не то хмельную тяжесть. Красиво откидывая голову, распрямляли молодицы винтом скрученный цветной водопад лент. На всех лицах застыло выражение торжественного ожидания.

Марчук, подойдя к матери, поклонился ей, словно городской барышне, мать подала ему руку и вышла на круг. Затем вышли Симон с Олэной. Наконец, как никогда красивая, Мария повела смущенного почтаря Григория.

"Вальс! Это - вальс!" - вполголоса, для непосвященных, поплыло над кругом поверх голов танцующих. "А то! Оце вальц!" - кивали головой и дед Юхим, и несколько вылезших из хат ветхих старушек, и возглавленная Анюткой стайка девчонок с бодливо торчащими жесткими косичками.

Я следил за матерью. Я видел, как преобразилось, стало молодым и красивым ее лицо. Я даже не подозревал, что мать умеет танцевать городской танец - вальс!

Бедная мама, жена безногого неудачника Карпуши-солдата!.. Я помню тебя плачущей и битой, уставшей и тоскливой. Грустные видения. Пусть они растают в смутной и невнятной дали годов. Я хочу всегда видеть тебя, мама, такой, как в эту минуту, счастливой, молодой, плавно кружащейся с партейцем–Марчуком в "городском вальсе"!

Я ищу глазами отца. Нет, он не пьян. Он тоже смотрит на мать. Лицо его выражает и удрученную жалостливость, и беспомощное раскаяние, и нечто невыразимое из самой страдающей души.

Отвернувшись, отец рывком придвигает недопитую глиняную кружку, опрокидывает ее в себя и выходит из‑за стола. Скрипач играл, казалось, для самого себя, забыв про свадьбу, про публику, про все на свете. Голос скрипки и близок, и недосягаемо далек; он все собой заполнил: и двор, и небо в радостных звездах, и запечалившееся сердце мое.

И снова мне почему‑то сделалось невыносимо грустно, точно как тогда, когда увидел картинку на зеркальце-складенце… Слезы покатились из глаз моих, и я не сдерживал их. Лишь тихонько отошел в сторонку, чтобы никто их не увидел: я уже немного повзрослел, и знал, что есть слезы, которым не нужно пи сочувствие, ни утешение. И стыдиться их не следует, но лучше все же, если никто их не видит.

Я люблю лето. Особенно то время, когда наш вишневый садок в бело–розовой метельной замети, когда одеты нежным цветом яблони и начинает свое неспешное и пышное цветение хмель. Вслед за первыми всплесками зноя выпадают и первые дождички–ситнички, тихие, долгие, глубокие. И как красива мокрая, жадно пьющая влагу тысячью маленьких зевов сирень! Затем орешниковый кустарник покрывается сережками, точно белыми мохнатыми гусеницами. Наливается стойкой силой луговая трава в своем буйном разноцветье. Громыхает гром, не зловеще, а той же налитой мощи - бодро, озорно, пробуждая к урожаю землю. Дождь тянется, спешит к траве, трава тянется навстречу ливню, теплому и благодатному. Летом я забываю про зиму…

Зимой я жду лета, когда я снова смогу быть на улице, на огороде и в поле. Зимою мир, лишаясь ароматов и красок, сужается для меня до пространства душного запечья…

Как ни напрягаю память - почти не помню себя зимой на улице! Нет у меня ни лаптей, ни ботинок. Последние я знал по картинкам. Да и в самом звучании этого слова "ботинки" - в двух протяжных, поочередных "и" - была мечта, красивый мир, в котором жили красивые, хорошо одетые мальчики и девочки. Это были мальчики и девочки из школьной хрестоматии "Червони зори", единственной моей книги, в которой я знал каждую букву, не зная ее по существу. И еще были в этом мире - желтые ботинки, предел всяких мечтаний! Рифма "ботинки–картинки" из какой‑то забредшей на село городскохг песенки всем непререкаемым авторитетом базарной поэзии окончательно утвердила меня в мысли о невыдуманности, о действительном существовании красивой городской жизни, как в книжке "Червони зори". Мальчики в коротких штанишках, девочки в аккуратных юбочках, в пионерских галстуках - все шагают за барабанщиком и горнистом! Красивая жизнь! Сердце щемило от грусти и зависти к этим счастливцам!

Робко, издалека и намеками я попытался заговорить об этом с отцом. Он только рукой махнул: "Разве в городе живут!.. Там небо коптят, а не живут. Там все–все покупают - от семечек до хлеба! И все скулят - "ах свежий воздух!", "ах природа!".

Я готов был расплакаться от непонимания меня, от обиды, от того, что на корню губилась, осквернялась моя мечта. Помимо всего прочего в отце говорила вековечная мужицкая неприязнь к городу.

Посмотрев мне в лицо, отец все же догадался, что во всем повинны "Червони зори". Положив мне руку на голову, отец как‑то озадаченно хмыкнул:

- В книжках, сынок, просто все, красиво… А в жизни… В жизни - все похитрее! Еще повидаешь и город, и всякое. Дураку - оно и в черепе своем не тесно, и в сердце своем не жарко. Значит, главное, -человеком быть… А хоть в городе, хоть в селе - свинья соловьем петь не может…

…Запечное существование было не только моим, а общим уделом моих сверстников. Печь заменяла и одежду, и обувь, долгим и ровным теплом своим спасала от стужи. Среди снующих тараканов, вязанок лука и пучков укропа обретались и мои друзья Андрейка и Анютка. Андрейка, будучи немного старше нас, а главное, намного хозяйственной, нередко оставлял теплую печь, облачался в полушубок и постолы, чтоб помочь отцу своему, Василю. Он ездил с ним в лес по дрова, носил воду от колодца, чтоб напоить волов, вывозил на поле навоз. Иной раз, в охотку, сбегает в школу. Посещение ее было необязательным. Слишком много было причин у учеников к непосещению.

Мы же - я и Анютка - еще не стали помощниками родителям. Мы были малопочтенными едоками и не роптали на запечье. Правда, когда выпадал снег, мы тут же все скатывались с печи! Небо после первого снегопада - ясное, безоблачное, глубокое под прозрачной голубизной. Каждая снежинка лежит невесомая, просвечивающаяся. Снег еще не принастило, не примяло. Он искрит слюдяной пылью, ослепляет чистым светом. Бережно и искусно оторочена белым каждая черная веточка вишеня, край соломенной крыши; каждая жердь цлетня словно надела белую шапочку. Первый снег - радость обновления земли, праздничное и целомудренное чувство от трогательной чистоты мира.

Пробежаться босиком по первому воздушному и пышному снегу не только разрешалось, но как бы являлось традицией - и для парубков, и для детей. Бегал по первому снегу и я. Несколько ритуальных кругов вокруг хаты, восторженное улюлюканье - и на полати, под полушубок!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги