Собирается партия человек двадцать, и ноябрьским вечером крадутся через двор, в класс приходских учеников. Приходчина, тоже сидящая в сени смертней, ничего не ожидала. Второуездные, сделавши набег, рассыпались по классу, бьют приходчину в лицо, загибают ей салазки, делают смази, рассыпают постные и скоромные, швычки и подзатыльники. Кто бьет? за что бьет? Черт их знает и черт их носит!.. Плач, вопль, избиение младенцев! На партах и под партами уничтожается горе-злосчастная приходчина. Больно ей. В этих диких побиениях приходчины, совершаемых в потемках, выражалась, с одной стороны, какая-то нелепая удаль: "раззудись плечо, размахнись кулак!", а с другой стороны - "трепещи, приходчина, и покоряйся!" Впрочем, в таких случаях большинство только удовлетворяло своей потребности побить кого-нибудь, дать вытряску, лупку, волосянку, отдуть, отвалять, взъерепенить, отмордасить, чтобы чувствовалось, что в твоих руках пищит что-то живое, страдает и просит пощады, и все это делается не из мести, не из вражды, а просто из любви к искусству. Натешившись вдоволь и всласть, рыцари с торжественным хохотом отправляются восвояси. Истрепанная приходчина охает, плачет и щупает бока свои.
Когда рыцари вернулись в класс, там шла новая забава.
- Мала куча! - кричало несколько человек.
Среди класса, в темноте, шла какая-то возня - не то игра, не то драка… Смех и брань раздавались оттуда.
Усиливается возня. Обыкновенно, когда кричали "мала куча", то это значило, что кого-нибудь повалили на пол, на этого другого, потом третьего и т. д. Упавшим не дают вставать. Человек тридцать роются в куче, сплетаясь руками и ногами и тиская друг другу животы. Успевшие выбиться из кучи и встать на ноги стараются повалить других, еще не упавших на пол, и постоянно раздается в несколько голосов:
- Мала куча!
Не окончилась еще эта возня, как затеялась новая.
- Масло жать! - кричали из угла у печки.
Слышно, как толпа пробирается в угол, напирает и давит своею массою попавших к стене при криках:
- Михалка, вали!
- Васенда, при!
- Работай, Шестиухая Чабря…
- Тисни, Хорь, тисни!
Попавшие к стене еле дышат, силятся выбиться наружу, а выбившись, в свою очередь жмут масло.
Но обе игры неожиданно прекратились… Раздался пронзительный, умоляющий вопль, который, однако, слышался не оттуда, где игралась "мала куча", и не оттуда, где "жали масло".
- Братцы, что это? братцы, оставьте!., караул!..
Товарищи не сразу узнали, чей это голос… Кому-то зажали рот… вот повалили на пол… слышно только мычанье… Что там такое творится? Прошло минуты три мертвой тишины… потом ясно обозначился свист розог в воздухе и удары их по телу человека. Очевидно, кого-то секут. Сначала была мертвая тишина в классе, а потом едва слышный шепот…
- Десять… двадцать… тридцать…
Идет счет ударов.
- Сорок… пятьдесят…
- А-я-яй! - вырвался крик…
Теперь все узнали голос Семенова и поняли, в чем дело…
- Ты, сволочь, кусаться! - Это был голос Тавли.
- Ай, братцы, простите!., не буду!., ей-богу, не бу…
Ему опять зажали рот…
- Так и следует, - шептались в товариществе…
- Не фискаль вперед!..
Уже семьдесят…
Боже мой, наконец-то кончили!
Семенов рыдал сначала, не говоря ни слова… В классе было тихо, потому что всячески совершилось дело из ряду вон… Облегчившись несколько слезами, но все-таки не переставая рыдать, Семенов, потеряв всякий страх от обиды и позора, кричал на весь класс:
- Подлецы вы эдакие!.. Чтобы вам всем… - И при этом он прибавил непечатную брань.
- Полайся!
- Назло же расскажу все инспектору… про всех…
Неизвестно, от кого он получил затрещину и опять зарыдал на весь класс благим воем. Некоторые захохотали, но многим было жутко… отчего? Потому что при подобных случаях товарищество возбуждалось сильно, отыскивало в потемках своих нелюбимцев и крепко било их.
Между тем рыдал Семенов. Невыразимая злость на обиду душила его; он в клочья разорвал чью-то попавшуюся под руку книгу, кусал свои пальцы, драл себя за волосы и не находил слов, какими бы следовало изругаться на чем свет стоит. Измученный, избитый, иссеченный, несколько раз в продолжение вечера оскорбленный и обиженный, он теперь совершенно одурел от горя. Жаль и страшно было слышать, как он шептал:
- Сбегу… сбегу… зарежусь… жить нельзя!..
Надобно честь отдать товарищам: большая часть, особенно первокурсные, в эту минуту сочувствовали горю Семенова. У некоторых были даже слезы на глазах - благо темно, не заметят. Второкурсные храбрились, но и на них напала тоска, смешанная со страхом. Все понимали, что такое дело даром не пройдет и что великого сеченья должна ожидать бурса. Тихо было в классе; лишь Семенов рыдал… Что-то злое было в его рыданиях… но вот они вдруг прекратились, и настала мертвая тишина.
- Что с ним? - спрашивали ученики.
- Не случилось ли беды?
- Да жив ли он?
- Братцы, - закричал Гороблагодатский, освидетельствовав парту, на которой сидел Семенов, - он пошел жаловаться!
- Опять фискалить! - раздалось несколько голосов.
Расположение товарищей мгновенно переменилось; посыпалась на Семенова злая брань.
- Смотрите, не выдавать, ребята!
- Э, не репу сеять!.. - слышались ответные голоса.
- А ты как же, Тавля?
- Я скажу, что хотел заступиться за него и в то время, как отдергивал от его рта чью-то руку, он и укусил мою.
- Молодец Тавля.
Однако Тавля дрожал, как осиновый лист.
- А что цензор будет говорить? - Он должен донести, а то ему придется отвечать.
- А скажу, что меня не было в классе, - вот и все!
И это время раздался звонок, возвестивший час занятий. Отворилась дверь, и в комнату внесли лампу о трех рожках. От столбов полосами легли тени по классу, и осветились неуклюжие здоровенные парты, голые и ржаные стены, грязные окна, осветились угрюмым и неприветливым светом.
Второкурсные собрались на первых партах и вели совещания о текущих событиях. Начались занятия; но странно, несмотря на прежестокие розги учителей, по крайней мере человек сорок и не думали взяться за книжку. Иные надеялись получить в нотате хорошую отметку, подкупив авдитора взяткой; иные думали беспечно: "Авось-либо и так сойдет!", а человек пятнадцать, на задних партах, в Камчатке, ничего не боялись, зная, что учителя не тронут их: учителя давно махнули на них рукой, испытав на деле, что никакое сеченье не заставит их учиться; эти счастливцы готовились к исключению и знать ничего не хотели. Лень была развита в высшей степени, а отсутствие всякой деятельности во время занятных часов заставило ученика выработать тот элемент училищной жизни, который известен под именем школьничества, элемент, общий всякому воспитательному заведению, но который здесь, как и всё в бурсе, является в оригинальных формах.