Мой пестрый попугайчик умирал,
Он глупый был в сравнении с другими,
Из слов земных одно он только знал,
Единственное слово – ваше имя.
И умирая, он мне завещал
Тоску по солнцу, солнц вселенной краше,
И слово то, которое он знал,
Единственное слово – имя ваше.
Кончил и снова заплакал.
– Как он не слышал, что я вошла? – удивилась Анна. – Бедный уродец.
– Мальчик! – окликнула она. – Чего вы убиваетесь? Он громко вскрикнул.
– О-о-о! Вы испугали меня! Меня не надо пугать.
– Простите. Чего вы плачете?
– Я плачу оттого, что умер пестрый попугайчик.
– Он правда был у вас, или вы его сочинили в песенке?
– Нет, его никогда не было. И это тем больнее. Если бы он жил в реальном мире и умер, все было бы просто. Но он жил только во мне, даже нет, не жил, а просто умер во мне, и это перенести почти не возможно.
Он горестно высморкался.
– Вы лучше уйдите, – всхлипнул он. – Вы все равно не поймете. А я хочу еще мучиться. Пожалуйста, прошу вас, уходите.
Она повернулась, прошла через пустую столовую и вышла на террасу. Справа, около входа в кухню, что-то гремело и словно стонало. Подошла ближе, рассмотрела. Это была медведица Шура Ивановна. Ее привязали цепью к дереву, и она ходила вокруг. Сделает несколько шагов в одну сторону, цепь натянется, дернет ее, она рявкнет и повернет назад. Пройдет несколько шагов в другую сторону, цепь натянется снова, снова дернет ее, и снова она рявкнет и снова повернет. И видно, что уже давно ходит так, крутится, и не может поверить, и все надеется, что на этот раз цепь не остановит ее.
– Шура Ивановна! Шура Ивановна! – повторяла Анна. – Разве можно надеяться? Надо ограничить своей волей, только тогда и можно жить. Только те и живут на свете, кто сумел ограничить зло своей волей. Люди сильные духом уходили от мира в пустыню. Раз не может земная жизнь дать полной высокой радости – отрекались от нее и уходили в пещеры, в катакомбы, шли на муки и смерть, но мерзостного мира с его малой радостью не принимали. Какая в тебе тоска, Шура Ивановна, зверина несчастная! Видеть тебя не могу!
Она снова вошла в дом, поблуждала по темным комнатам, нашла лестницу и поднялась к себе.
Как прожить эту воробьиную ночь? Сил не хватит. Есть целая шкатулка с морфием на случай невралгии. Но ведь сейчас ничего не болит. Морфия у нее много. Сорок ампул. Этого хватило бы на долгий, на вечный сон.
Она подошла к окну.
Все так же чернели лапы Розалинды, и так же нервно дрожал и бился один листок
Чем преодолеть это разлитое в мире отчаяние?
Рассказывают, что если скорпиона окружить огненным кольцом, то он вонзает свое жало себе в грудь. Сам убивает себя. Ограничивает страдание своей волей.
Какая ужасная черная ночь! Вдали полыхнула зарница. Словно кто-то взглянул и закрыл глаза.
Она протянула руки и отвела тяжелую упругую ветку. Теперь видно небо. Звезды. Звезды большие, маленькие, близкие, далекие, и есть еще такие, каких мы не видим, а только чувствуем.
Да, скорпион утверждает волю свою. А вдруг это…
Жуткая догадка вспыхнула, как та зарница, что только что всполохнула черный мир.
А вдруг это не его воля, не скорпиона? Вдруг это воля того, кто окружил его огненным кольцом. "И волос с головы не упадет без воли Его".
Она судорожно закинула голову, еще дальше оттолкнула черные ветки и обвела глазами тысячезвездный круг бессмысленного для нас и беспощадного неба.
– Так вот, значит, кто окружил меня огненным кольцом!
Она отпустила ветки, повернулась, задумчиво зажгла лампу и вынула из чемодана небольшую шкатулку.
– Ну, что ж! Пусть скорпион вонзит жало в грудь свою.
Улыбнулась горько, словно плача, оттянув книзу углы рта.
– Если так, то да будет воля Твоя.
Слепая
День был тусклый, заплаканный.
Море серое, линючего цвета, сливалось с небом, но не казалось от этого безбрежным. Напротив, оно как будто кончалось где-то совсем близко, ползло мутной дымкой вверх и изнемогало в тяжелом тумане. Оно даже не плескало береговой волной. Совсем было стоячее, мертвое.
Померло море, скончалось.
На скамейке, поставленной боком к берегу, сидела дама в шляпке, в городском платье. Нездешняя. Здешние так не одевались.
Сидела она, отвернувшись от моря, и глядела вдоль аллеи. Здесь парк подходил к самому берегу. Скучно и недовольно смотрела она. Видно было, что ждет, и видно было по вздрагивающим губам и нервно шевелящимся бровям, что мысленно составляет какие-то неприятные фразы.
Наискосок от нее, ближе к парку, сидела на скамейке пожилая женщина и, положив на колени покрытую бумагой дощечку, что-то выдавливала на ней палочкой.
Та, что отвернулась от моря, встала и пошла к берегу. Справа слышались голоса. Три молодых девушки в грубых коленкоровых рубашках, тесно ухватившись под руку, входили в воду. Шагали неуклюже, повизгивали. С берега кричал бабий голос:
– Не расчепляйтесь! Не заходите далеко! Окунитесь да и вылезайте. Я вам говорю, не расчепляйтесь. Потонете.
Кричала сидящая на камне востроносая старуха в белом платке.
– Да что вы, Дарья Павловна, – отзывались девушки. – Да мы же вместе.
– Что это за девушки? – спросила подошедшая.
– Наши слепые с приюту, – отвечала старуха и снова принялась кричать: – Я вам говорю, поворачивайте к берегу! Вытаскивать вас некому.
Из-за кустов вышли еще три девушки. Эти были в серых ситцевых платьях с коленкоровыми пелеринками. Шли сцепившись под руку. Шагали вразвалку, спотыкаясь, поддерживая друг дружку. И вдруг запели:
Ах, отворите! Ах, отворите
Нам двери счастья в наш светлый рай.
Пели они просто и убедительно, как поют все русские прачки и городские мещанки. Один голос красиво вторил, два звенели в унисон.
Ах, озарите, да озарите
Лучом приветным мой темный край.
Грустное небо, и тусклое море, и эта безотрадная слепая песня так согласно, все вместе, невыносимо мучили, что дама в шляпке побоялась встретиться с этими девушками, увидеть их лица, их страшные глаза. Она быстро вернулась к своей скамейке, села и стала смотреть вдоль аллеи. Аллея была пуста. Отвернула перчатку на левой руке, взглянула на часы.
– Опаздывает. Только этого не хватало!
Вынула из сумки сухарь, отломила кусочек, погрызла и вдруг, повернувшись, увидела. По аллее, не спеша, шел худощавый господин среднего роста, в круглой соломенной шляпе.
Она быстро вынула из сумочки пудреницу, слегка отвернулась, но тут же злобно защелкнула коробочку.
– К черту! Не стану.
Худощавый господин приостановился около женщины с дощечкой, что-то поговорил с ней и, не торопясь, подошел к ожидавшей.
– Вы опоздали минимум на полчаса, – сказала та, не здороваясь.
– Всего на четверть, – отвечал он, сморщив улыбкой впалые щеки.
– И еще нашли время завести знакомство с этой бабой.
– Это не баба, а очень культурная дама. Она работает для слепых. Переписывает для них "Анну Каренину".
– Ужасно, подумаешь, важна для этих дур Анна Каренина. Только Карениной им и не хватало.
– Но почему же вы так? – с ласковым укором сказал он. – Это же хорошо, что об этих несчастных заботятся.
– Спасибо, что вы меня учите, – сказала она дрожащими губами.
– И, знаете, это очень остроумно придумано. Понимаете, на этой доске сделаны желобки, и она вдавливает палочкой точки, располагая их особенно для каждой буквы. На другой стороне точки получаются выпуклые, и слепые ощупывают их пальцами и так и читают. Это страшно интересно.
– А я считаю, что это хамство, – отрезала она.
– Что? – удивился он. – Почему хамство работать для слепых?
– Хамство заставлять меня ждать. Вы могли бы после моего ухода развлекаться Анной Карениной.
Он пожал плечами и сел.
– Ну, вы, я вижу, сегодня не в духе.
– Господи, до чего глупо! Вы, очевидно, решили глупостью поправить грубость, – пробормотала она и отвернулась.
Он нагнулся и добродушно заглянул ей в лицо.
– Подождите, – сказал он. – В чем дело? Расстроены нервы? Или я в чем-нибудь провинился? А?
Это наигранное добродушие окончательно обозлило ее. Не желая отвечать, она молча вынула из сумки сухарь и стала грызть.
– Почему это женщины вечно что-нибудь жуют? – улыбнулся он.
Надо же что-нибудь сказать. Вот и сказал. И пока говорил, уже понял, что замечание неудачно. У нее побелел нос от злости.
– Женщины жуют, потому что они не успели даже выпить чаю… потому что не хотели заставить себя ждать… потому что у них есть деликатность… и теперь начнется мигрень. Вот почему женщины вечно жуют…
Она понимала, что говорит глупо, как последняя дура, и от этого злилась еще больше, но остановиться не могла. Словно катилась вниз по каким-то чертовым рельсам, упиваясь своим отчаянием, бессмысленным и злым.
– По-моему, уж лучше опоздать, чем так расстраиваться, – сказал он. – Через полчаса мы уже сможем получить завтрак
Она посмотрела на его близко склоненное к ней лицо, увидела глубокие складки около рта и с левой стороны навинченный фарфоровый зуб с золотым ободком. Этот зуб решил все дело. Не надо было видеть его. Он вставлен для красоты в этот блеклый, растянутый рот с лиловатыми углами губ. Он вставлен, чтобы нравиться, пленять, влюблять, чтобы бегали на его зов и ждали его, а он бы опаздывал, он бы позволял себе подшучивать над нервами. У-у! Гадина!
Ах, отворите! Ах, отворите
Мне двери счастья в мой светлый рай! –