- Знамо, не сама пойдешь, - спокойно отвечал Патап Максимыч. - Отец с матерью вживе, - выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, - засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, - прибавил он, обращаясь к жене и к матери Манефе, - у самой только и на уме, как бы замуж, а на речах: "не хочу" да "не пойду".
- Не приставай к Настасье, Максимыч, - вступилась Аксинья Захаровна. - И без того девке плохо можется. Погляди-ка на нее хорошенько, ишь какая стала, совсем извелась в эти дни. Без малого неделя бродит как очумелая. От еды откинуло, невеселая такая.
- Кровь в девке ходит, и вся недолга, - заметил Патап Максимыч, - увидит жениха, хворь как рукой снимет.
- Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, - сказала Аксинья Захаровна. - Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
- Разве заказано тебе оделять нищую братию? Нищие нищими, столы столами, - сказал Патап Максимыч. - Слава богу, у нас с тобой достатков на это хватит. Подавай за Настю, пожалуй, чтоб господь послал ей хорошего мужа.
- Заладил себе, как сорока Якова: муж да муж, - молвила на то Аксинья Захаровна. - Только и речей у тебя. Хоть бы пожалел маленько девку-то. Ты бы лучше вот послушал, что матушка Манефа про скитских "сирот" говорит. Про тех, что меж обителей особняком по своим кельям живут. Старухи старые, хворые; пить-есть хотят, а взять неоткуда.
- Да, - вступилась мать Манефа, - в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!.. С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаянья сиротам, почитай, нет никакого. Масленица а дворе - ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать им негде. Такая бедность, такая скудость, что един только господь знает, как они держатся.
- Сколько у вас сиротских дворов? - спросил Патап Максимыч.
- Тридцать пять, - отвечала Манефа.
- Вот тебе тридцать пять рублев, - молвил тысячник, вынимая десятирублевую и отдавая ее Манефе. - Деньги счел по старине, на ассигнации. Раздай по рублю на двор, - примолвил сестре.
- Спаси тя Христос, - сказала Манефа, перекрестясь и завязывая бумажку в уголок носового платка.
- Ну, вот и слава богу, - весело проговорила Аксинья Захаровна. - Будут сироты с блинами на масленице. А как же бедные-то обители, Максимыч? - продолжала она, обращаясь к мужу. - И тамошним старицам блинков тоже захочется.
- За них, сударыня моя, не бойся, с голоду не помрут, - сказал Патап Максимыч. - Блины-то у них масляней наших будут. Пришипились только эти матери, копни их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у них заведение.
- Ах, нет. Праздного слова, братец, не говори, - вступилась Манефа. - В достаточных обителях точно - деньжонки кой-какие водятся, говорить про то нечего, а по бедным не богаче сирот живут. Вот хоть у нас в Комарове взять: налицо осталось двенадцать обителей, в семи-то, дай бог здоровья благодетелям, нужды не терпим, грех на бога роптать. А в пяти остальных такая, братец, скудость, такая нищета, что - верь ты, не верь моему слову - ничем не лучше сиротских дворов. Напольных взять, Марфиных, Заречных, покойницы матушки Солоникеи, Рассохиных… Чем питаются, един господь ведает. Совсем не стало им теперь подаяния. Оскудела рука христиан, стали больше о суете думать, чем о душеспасенье. Так-то, родной. С тех пор как на Керженце у Тарасия да в Осиновском у Трифины старцы да старицы от старой веры отшатнулись, благодеющая рука христиан стала неразогбенна. Зачали, слышь ты, на Москве все наши заволжские обители в подозренье держать, все-де мы за Керженцом да за Осинками в это единоверие последуем. Заподозрили и присылать перестали. Вот оно что, а ты еще говоришь: лицемерят. Какое тут лицемерие, как есть-то нечего. Хоть нашу обитель взять. Ты не оставляешь, в Москве и в Питере есть благодетели, десять канонниц по разным местам негасиму читают, три сборщицы по городам ездят, ну, покуда бог грехам терпит, живем и молимся за благодетелей. Бояркины тоже, Жженины, Глафирины, Игнатьевы, Московкины, Таисеины, все благодетелями не оставлены. А другие совсем до конца дошли. Говорю тебе: пить-есть нечего.
Рассохиных взять: совсем захудала обитель, а какая в стары годы была богатая. Матушка Досифея, ихня игуменья, с горя да с забот в рассудке инда стала мешаться…
- Запоем, слышь, пьет, - заметил Патап Максимыч.
- Не греши напрасно, братец! - возразила Манефа. - Мало ль чего люди не наплетут! Какое питье, когда жевать нечего, одеться не во что!
- Зачала Лазаря! - сказал, смеясь, Патап Максимыч. - Уж и Рассохиным нечего есть! Эко слово, спасенная душа, ты молвила!.. Да у них, я тебе скажу, денег куча; лопатами, чай, гребут. Обитель-то ихняя первыми богачами строена. У вас в Комарове они и хоронились, и постригались, и каких за то вкладов не надавали! Пошарь-ка у Досифеи в сундуках, много тысяч найдешь.
- Оно точно, братец, в прежнее время Рассохиных обитель была богатая, это правда и по всему христианству известно, - сказала Манефа. - Одних инокинь бывало у них по пятидесяти, а белиц по сотне и больше. До пожара часовня ихняя по всем скитам была первая; своих попов держали, на Иргиз на каждого попа сот по пяти платили. Да ведь такое пространное житие было еще при стариках Рассохиных. А теперь, сам ты знаешь, каковы молодые-то стали. Стару веру покинули, возлюбили новую, брады побрили, вышли в господа и забыли отчие да дедние гробы. Как есть одна копейка, и той от них на родительску обитель не бывало. Слава мира обуяла Рассохиных; про обитель Комаровскую, про строение своих родителей, и слышать не хотят, гнушаются… Ну, и захудала обитель: беднеть да беднеть зачала. К тому же господь дважды посетил ее - горели.
- Сундуки-то, чать повытаскали? - спросил Патап Максимыч.
- Не успели, - молвила Манефа. - В чем спали, в том и выскочили. С той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое. Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и до того дошли, сердечные, что лампадки на большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни, в рождественский сочельник, спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
Патап Максимыч подумал немного. Молча достал бумажник, вынул четвертную и, отдавая Манефе, сказал: - Получай. Дели поровну: на пять обителей по пяти целковых. Пускай их едят блины на масленице. Подлей чайку-то, Захаровна. А ты, Фленушка, что не пьешь? Пей, сударыня: не хмельное, не вредит.
- Много благодарна, Патап Максимыч, - с ужимочкой ответила Фленушка. - Я уж оченно довольна, пойду теперь за работу.
- За какую это работу? - спросил Патап Максимыч.
- Пелену шью, - ответила Фленушка. - Матушка приказала синелью да шерстями пелену вышить, к масленице надо кончить ее беспременно. Для того с собой и пяльцы захватила.
- Ступай-ка в самом деле, Фленушка, - сказала мать Манефа, - пошей. Времени-та немного остается: на сырной неделе оказия будет в Москву, надо беспременно отослать. На Рогожское хочу пелену-то послать, - продолжала она, обращаясь к Патапу Максимычу. - Да еще хочу к матушке Пульхерии отписать, благословит ли она епископу омофор вышивать да подушку, на чем ему в службе сидеть. Рылась я, братец, в книгах, искала на то правила, подобает ли в шитом шерстями да синелью омофоре епископу действовать, - не нашла. Хоть бы единое слово в правилах про то было сказано. Остаюсь в сумненьи, парчовые ли только омофоры следует делать, али можно и шитые. Вот и отписываю, матушка Пульхерия знает об этом доподлинно.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
- А тебе, Настасья, видно, и в самом деле неможется? - спросил ее отец. - Подь-ка сюда.
Опустя голову и перебирая угол передника, подошла Настя к дивану, где сидел Патап Максимыч. -
- Совсем девка зачала изводиться, - вступилась Манефа. - Как жили они в обители, как маков цвет цвела, а в родительском дому и румянец с лица сбежал. Чудное дело!
- Уж пытала я, пытала у ней, - заметила Аксинья Захаровна, - скажи, мол, Настя, что болит у тебя? "Ничего, говорит, не болит…" И ни единого слова не могла от нее добиться.
- Сядь-ка рядком, потолкуем ладком, - сказал Патап Максимыч, сажая Настю рядом с собой и обнимая рукою стан ее. - Что, девка, раскручинилась? Молви отцу. Может, что и присоветует.
Не отвечала Настя. То в жар, то в озноб кидало ее, на глазах слезы выступили.
- Чего молчишь? Изрони словечко. Скажи хоть на ушко, - продолжал Патап Максимыч, наклоняя к себе Настину голову.
- Тошнехонько мне, тятя, - вполголоса сказала Настя. - Пусти ты меня, в светлицу пойду.