Вынырнувший из воды Денис заметил, к своему ужасу, стихи в руках Вари и сердито закричал:
– Варя! Положите на место!
Но девочка, заливаясь смехом, продолжала громко читать, не обращая внимания на автора.
– Положите, я вам говорю, на место! Это не честно!
– Варя! – строго крикнул отец. – Немедленно положи стихи. Что за мерзость!
Девочка сразу сделалась серьезной, сунула бумагу под одежду и, с обиженной физиономией, сползла на животе с камня.
Ах, как жарко пекло солнце! Как упоительно сверкало бирюзовое небо, как белоснежны были чайки, плавно носившиеся над тихой рекой. Но ни Денис, ни Варя не замечали и не чувствовали больше этой радости земли и неба. Они злобно, искоса поглядывали друг на друга. Денис вылез на берег и молча стал одеваться. Как глупо и нелепо нарушили его светлую тайну, как будто бросили тяжелый камень в тихое лесное озеро, доселе никогда не видевшее возле себя людей. Это был первый камень, брошенный в весну его жизни.
– Денис, кому же стихи предназначаются? – язвительно спросила Варя.
Денис хотел ответить что-то дерзкое, грубое, но вдруг он ясно себе представил Финочку, с ее добрыми глазами, услышал ее голос, и вся его злость сразу прошла. Ах, ведь никто ничего, в сущности, не понимает в том, что в его душе происходит. Ведь тайна-то открыта в ничтожной ее части, а весь золотой клад этой тайны спрятан глубоко в нем, и клад этот невидим и неосязаем для посторонних. Так кто же может отнять его? И Денис тихо и беззлобно рассмеялся.
– Кому предназначаются? – почти весело переспросил он. – Никому. Так… для себя… Мне.
– Во всяком случае, я думаю, что не тебе, Варвара, – приподнимая удочку, предположил Белецкий, заключая этими словами союз с Денисом. – Вылезай-ка, Варя.
Девочка, надув губы, вышла из воды и набросила на тело платье. Вся ее фигура выражала полное пренебрежение к поэту и независимость. Мысленно она призналась себе, что очень хотела бы получить стихи даже и от Дениса, но гордость не позволяла ей сделать хоть один шаг в этом направлении. Она презрительно бросила:
– Вот еще… очень мне нужно от всякого… мужика стихи получать.
Белецкий бросил удочки и вскочил на ноги.
– Варвара! – загремел он и грозно подошел к дочери. – А ну-ка, повтори, что ты сказала!
Девочка не шелохнулась, опустила голову.
Молчание.
– Повтори, я говорю!
Длинные ресницы дрогнули, рука затеребила на груди пуговицу. Ни звука.
– Откуда это у тебя, я не понимаю? – понижая голос, удивился Белецкий. – Разве от меня ты что-нибудь подобное слышала? Или от мамы? И потом – это упрямство. Уж если ты сделала бестактность, то, по крайней мере, извинись, если ты порядочный человек. А ну-ка, сию секунду извинись!
Девочка продолжала молчать.
– Извинись, Варя… – совсем тихо попросил Белецкий, чувствуя, что дочь его победила и что он делает ошибку, переходя на просящий, почти заискивающий тон.
На девочку же, к его радости, это подействовало, ее столбняк прошел, она подняла голову, повернулась к Денису, раскрыла было рот, чтобы извиниться, но Дениса уже не было. Там, где он стоял, качались только потревоженные кусты тальника.
– Денис! Зачем ты ушел? Иди сюда! – закричала Варя. – Денис!
Но кругом было тихо. Где-то далеко слышались голоса купающихся детей.
– Нехорошо, Варя. Стыдно, – сокрушенно проговорил Белецкий и, вздыхая, пошел к удочкам.
Вечером Денис подстерег Финочку в проулке, наспех поцеловал ее в щеку и, сунув ей в руку листки со стихами, умчался домой, унося с собой то же чувство счастья, что и после покоса.
XVII
Из Москвы приехал погостить на неделю к Белецким обожатель Жени – молодой кинорежиссер Ивашев. Высокий, сухощавый, со значительной лысинкой, в белом теннисном костюме – он целый день бродил по окрестностям Отважного и щелкал лейкой. Иногда садился в лодку и переезжал на другую сторону Волги.
В одну из таких прогулок он встретил на выгоне возле Татарской слободы женщину-крестьянку, поразившую его дикой русской красотой. Она шла по пыльной дороге с завязанным белой тряпкой подойником на согнутой руке. Спокойная, уверенная и твердая походка придавала ей ту своеобразную грацию, которая есть только у простых русских женщин. Нигде в мире, кроме глухих русских деревень и сел, нельзя увидеть такую, почти мужскую, но в то же время полную женственности в каждом движении походку. Это какая-то сумма чувств, выраженная в движениях: тут и гордость, и страдание, и уверенность, и стыдливость…
Ивашев, прислонясь к березовым жердочкам выгона, пропустил незнакомку мимо себя, посмотрел ей вслед и, охваченный каким-то странным любопытством, не выдержал – окликнул:
– Одну минутку!
Женщина повернулась, прищурила на него серые, с хитрецой, глаза и улыбнулась по-женски беспричинно, чуть кокетливо.
Это была Манефа.
Ивашев подошел ближе к ней.
– Простите… не разрешите ли глоток молока… Так хочется пить.
– А пейте на здоровье, – мягким грудным голосом ответила Манефа, – только парное, не больно вкусное.
Она с готовностью поставила на землю подойник, быстро развязала тряпку и отступила немного в сторону, поправляя выбившиеся из-под платка черные волосы. Ивашеву совсем не хотелось пить, но надо было выдержать роль до конца, и он, встав на колени, припал губами к жестяному подойнику с теплым, еще пенящимся молоком.
– Спасибо. Ух, как вкусно! Можно на память сфотографировать вас?
Она застенчиво рассмеялась.
– Нет, не надо… Я такая растрепанная… так не сымаются…
– Это ничего, это как раз и хорошо, – говорил Ивашев, суетливо переводя катушку с лентой. Он поставил на глаз метраж и щелкнул два раза затвором.
– Все. Простите, что я вас задержал.
– Ничего, – ответила уже опять с некоторым кокетством Манефа и подняла с земли подойник. – Ну я пошла. Прощайте.
– Всего хорошего. До свиданья!
Ивашев пошел к лодке и несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на удаляющуюся фигуру Манефы.
– Какая женщина! Какая женщина! – восхищенно сказал он вслух и покачал головой.
Вечером, сидя за чаем на веранде Белецких, он вдруг вспомнил:
– Да! Забыл рассказать. Сегодня около Татарской слободы я встретил женщину, крестьянка, очевидно… Поразительной красоты!
Белецкий подносил ко рту в этот момент белый колобок, но, услышав последние слова Ивашева, положил колобок на стол и быстро спросил:
– Ну? Кто же это такая?
Анна Сергеевна, заметив излишнюю торопливость в вопросе мужа, улыбнулась, закусила губу.
– Не знаю. Я не спросил ее имени, растерялся.
Все рассмеялись.
– Блондинка, брюнетка? – поднимая голову от книги, поинтересовалась Женя, сидевшая в углу веранды на камышовом кресле.
– Брюнетка.
Все наперебой, включая и Варю, стали припоминать небольшой круг знакомых женщин в Татарской свободе, но как-то никто не вспомнил о Манефе, которую почти не знали, и разговор на эту тему прекратился. Анна Сергеевна была уверена, что уж и не такой поразительной красоты была встреченная Ивашевым женщина, и сообщить о ней Ивашев нашел нужным только для того, чтобы поинтриговать Женю.
После чая Белецкий и Ивашев вышли в сад и сели на лавочку под яблоней. На мягком черно-синем небе, какое бывает только в августе, сверкали крупные звезды, из-за леса поднимался алюминиевый диск луны. Звенели в траве кузнечики, хрипло кричали под горой коростели.
– Над чем же вы сейчас работаете, Николай Иванович? – спросил Ивашев, поправляя пенсне.
– Да все над "Дворцом пионеров". Надоел мне этот проект до чёртиков. А вы?
– Закончил вместе с писателем Алексеем Родиным литературный сценарий "Воскресения".
– По Толстому?
– Да, инсценировка.
– Что-то вы за классиков взялись. Второй фильм делаете и все инсценировки. То Гоголь, то Толстой. На классиках дорогу себе не пробьете, Алексей Алексеевич. Как бы то ни было, а инсценировка – произведение не оригинальное. Ну, предположим, сделаете хорошо. Ну похвалят вас, как за "Мертвые души" похвалили, а продвинуть – не продвинут и о́рдена не дадут, – добавил Белецкий с легкой усмешкой. – Вы бы взяли какого-нибудь советского автора, того же, скажем, Алексея Родина, вместе с ним махнули бы сценарий на современную героическую тему или на тему Гражданской войны да и поставили бы фильм… ну вы понимаете, одним словом, какой фильм. И все пути открыты! Сколько, например, дадут вам денег на постановку "Воскресения"?
– Тысяч восемьсот, может быть…
– А на такой фильм, о котором я говорю, не поскупятся – миллиончика два отвалят. Тогда таких декораций настроите, что зритель только ахнет! Что ни кадр – новая декорация. На массовые сцены сражений – все силы московского военного округа вам дадут. Пушки надо – и пушки дадут. Самолеты? Сто эскадрилий запустят в поднебесье. Только делай. Делай, что требуется, делай то, что служит укреплению власти, что нужно партии и правительству. О чистом искусстве забудьте… Эх, вы, Алексей Алексеевич, шляпа, простите. Не за то беретесь, что сейчас надо.
Все это было сказано Белецким таким тоном, что Ивашев никак не мог понять: серьезно говорит его собеседник или иронизирует. Они были достаточно хорошо знакомы, чтобы доверять друг другу свои взгляды, не маскируясь друг перед другом.
– Это вы мне серьезно советуете? – недоверчиво спросил Ивашев. – Вы, человек с бездной вкуса и настоящий художник?
– Как хотите понимайте, – уклончиво, с улыбкой, ответил Белецкий.
И, подумав, уже без улыбки добавил: