Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Сибиряк Три конца стр 53.

Шрифт
Фон

Зима была студеная, и в скиты проезжали через курень Бастрык, минуя Талый. Чистое болото промерзло, и ход был везде. Дорога сокращалась верст на десять, и вместо двух переездов делали всего один. Аглаида всю дорогу думала о брате Матвее, с которым она увидалась ровно через два года. И его прошибла слеза, когда он увидел ее в черном скитском одеянии.

– Ну, что наши, Матвеюшка? – спрашивала Аглаида, глотая слезы.

– Ничего, живут… Сперва-то брательники больно сердитовали на тебя, – отвечал Матюшка, – а потом ничего, умякли тоже… Не с кого взыскивать-то. Прямо сказать: отрезанный ломоть.

А как тянуло Аглаиду в мир, как хотелось ей расспросить брата обо всех, но, свидевшись с ним у ворот, она позабыла все слова, какие нужно было сказать. Так ничего и не спросила, и только поплакала вместе с Матюшкой. Добрее он из всех брательников и пожалел ее, черничку… После уж Таисья рассказала ей про все, что без нее сделалось на Ключевском: и про уехавших в орду мочеган, и про Никитича, который купил покос у Деяна Поперешного, и про Палача, который теперь поживает с своею мочеганкой Анисьей в господском доме, и про Самойла Евтихыча, захватившего всю торговлю, и про всю родню в своем Кержацком конце. Целую ночь рассказывала Таисья, а черноризица Аглаида слушала ее и разливалась рекой. Хоть бы одним глазком глянуть ей на свой Ключевской завод! Уже под самый конец Таисья рассказала про Макара Горбатого, как он зажил в отцовском даме большаком, как вышел солдат Артем из службы и как забитая в семье Татьяна увидала свет.

– Макар-то и пировать бросил, – рассказывала Таисья. – Только есть у него што-то на уме: ночь-ночью ходит.

В скитах ждали возвращения матери Енафы с большим нетерпением. Из-под горы Нудихи приплелась даже старая схимница Пульхерия и сидела в избе матери Енафы уже второй день. Федосья и Акулина то приходили, то уходили, сгорая от нетерпения. Скитские подъехали около полуден. Первой вошла Енафа, за ней остальные, а последним вошел Мосей, тащивший в обеих руках разные гостинцы с Самосадки.

– Благополучно ли съездила, матушка? – шамкала Пульхерия, в которой женское любопытство вечно враждовало с иноческою добродетелью.

– Ничего, слава богу, – нехотя отвечала Енафа, поглядывая искоса на обогревшихся мужиков. – Вот что, Кирилл, сведи-ка ты гостя к девицам в келью, там уж его и ухлебите, а ты, Мосеюшко, не взыщи на нашем скитском угощении.

– И то пойдем, Мосей, – с удовольствием согласился Кирилл. – Тебе, мирскому человеку, и отдохнуть впору… Тоже намаялся дорогой-то.

Выжив мужиков, мать Енафа вздохнула свободнее, особенно когда за гостем незаметно ушли и дочери. Ей хотелось отвести душеньку с Пульхерией. Прежде всего мать Енафа накинулась на Аглаиду с особенным ожесточением.

– Ты чего это, милая, мужикам-то на шею лезешь? – кричала она, размахивая своими короткими руками. – Один грех избыла, захотелось другого… В кои-то веки нос показала из лесу и сейчас в сани к Кириллу залезла. Своем глазам видела… Стыдобушка головушке!

Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто хотела сорвать расходившееся сердце на ее безответной голове. Поругается и перестанет. У Аглаиды совсем не то было на уме, что подозревала мать Енафа, обличая ее в шашнях с Кириллом. Притом Енафа любила ее больше своих дочерей, и если бранила, то уж такая у ней была привычка.

– Нехорошо, Аглаидушка… – шамкала Пульхерия, качая своею дряхлою головой. – Ах, как нехорошо!.. Легкое место сказать, на кого позарилась-то! Слаб человек наш-то Кирилл.

Долго ругалась мать Енафа, приступая к Аглаиде с кулаками. Надоело, наконец, и ей, и она в заключение прибавила совершенно другим тоном:

– Клади начал да читай правило, смиренница!

Положив начал перед образами и поклонившись в ноги матерям, Аглаида вполголоса начала читать свое скитское правило, откладывая поклоны по лестовке. Старуха сидела попрежнему на лавочке, а мать Енафа высыпала привезенный запас новостей. Она умела говорить без перерыва, с какими-то захлебываниями, точно бежала с журчаньем вода. В такт рассказа мать Пульхерия только качала головой и тяжело вздыхала. Господи, как это на миру-то и живут, – маются, бедные, а не живут. Чем дальше, тем хуже. Измотался совсем народ. Последние времена наступили: хлеб, и тот весят на клейменых весах с печатью антихриста. И выходит по писанию, как сказано в апокалипсисе: "Без числа его ни купити, ни продати никто не может, а число его 666".

– Тошнехонько и глядеть-то на них, на мирских, – продолжала Енафа с азартом. – Прежде скитские наедут, так не знают, куда их посадить, а по нонешним временам, как на волков, свои же и глядят… Не стало прежних-то христолюбцев и питателей, а пошли какие-то богострастники да отчаянные. Бес проскочил и промежду боголюбивых народов… Везде свара и неистовство. Знай себе чай хлебают да табачище палят.

Взглянув на Аглаиду, мать Енафа прибавила уже шепотом на ухо Пульхерии:

– Таисья-то, смиренница-то, и та, слышь, чай прихлебывает потихоньку от своих… Тоже в отчаянные попала!..

– Матушки светы! – всхлипывала Пульхерия, раскачиваясь всем своим одряхлевшим телом. – Ох, страсти какие!..

– Верный человек мне про Таисью-то сказывал!.. На других-то уж и дивить нечего… Ох, нехорошо, матушка, везде нехорошо! Мечтание одолевает боголюбивые народы… В Златоусте, слышь, новая вера прошла: самовыкресты. Сами себя перекрещивают и молятся пятерней… На Мурмосе проявились дыромолы: сделают в стене в избе дыру и молятся… А што делается у поповщины, так ровно и говорить-то нехорошо. Столпы-то ихние в Екатеринбурге, ну, про них и в писании сказано: "И бысть нелады, мятеж и свары не малы – сталось разделение между собой до драки".

– А где у них Геннадий-то, архирей ихний?

– Да все в Суздале-монастыре у никониян на затворе… Неправильный он архирей, да человек-то хорош… Больно его жалеют… После Архипа тагильского при нем поповцы свет увидали, а теперь сидит, родимый, в челюстях мысленного льва.

– Архипа-то я помню, Енафа… Езжала в Тагил, когда он службу там правил. Почитай, лет с сорок тому времю будет, как он преставился. Угодный был человек…

– На могилку теперь к Архипу-то каждый год ходят, кануны говорят, все равно как у отца Спиридония. Ну, нынешние-то исправленные попы ослабели вконец… Даже неудобь сказуемо, матушка! Взять хоть того же Карпа или Евстигнея, екатеринбургских попов, али Каментария миясского. Теперь в Екатеринбурге-то снялись два новых, ставленных попа: Иван поп да Трефилий поп. Врукопашную, слышь, да за волосья друг дружку… Столпы-то замаялись с ними. Одна надежа осталась у них, у поповцев, на какого-то Савватия, тоже архирей, только из расейских. Его хотят выписывать, чтобы свое-то бесчинство укротить. Везде мечтание идет, матушка, да и наши беспоповцы не лучше, пожалуй…

– Все это он мутит, льстец всескверный… – повторяла мать Пульхерия, содрогаясь от ужаса. – От него пагуба идет…

– Бес проскочил промежду боголюбивыми народами, матушка. Осталась одна наша слабость… Мы вот тут сидим в лесу да грехи свои отмаливаем, а наши же наставники да наставницы большую силу забирают у милостивцев, и на заводах, и в городу. Тоже дошлый народ пошел… Таисья-то хоть и хлебает чай, а достаточно мне посказала. Поморцы, слышь, больно усилились и наших многих соблазнили: што ни дом, то и вера… В одном дому у них по две веры живет: отец так молится, а сын инако. Как голодные волки рыщут поморцы и большую силу забирают через своих баб, потому как у них явный брак считается за самый большой грех, а тайный блуд прощается. Жен с мужьями разделяют, детей с родителями… Настоящая пагуба эти поморцы нашему древнему благочестию.

– Все это он поднимает и сварит! – стонала Пульхерия. – Прежде этого не было и в помине, штобы тайный грех лучше явного делался.

– Поморцы-то всех достигают: и поповцев, и беспоповцев, и единоверцев, и православных.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке