Чудо Рождественской ночи - стр 87.

Шрифт
Фон

Вот и вечер тихонько вошел в комнату, неслышно ступая мягкими валенками. Мимочка засветила в углу перед образом лампадку – еще из дому подарок – и ходит из угла в угол. Вспоминается детство, еще недавнее, – сочельник дома, милые лица, радость ожидания, елка, звезда. Не хочется ни убирать комнату, ни ехать к Кате, которая теперь, разряженная, шурша юбками, гремя побрякушками, поджидает художника в своей комнате, пропахшей астрисом, загроможденной цветами и безделушками. Мимочка так устала, так тяжело у нее на душе, лучше остаться дома. Платье оттягивает ослабшие плечи, от шпилек разболелась голова.

В голубом халатике, вся окутанная разбившимися волнами тяжелых золотых волос, Мимочка садится в кресло у окна, где так любила сидеть с Дицем.

– Маленькая статуэтка на этажерке моей жизни, – вдруг слышится ей капризно-звенящий голос. – Поймите, я люблю в жизни одно искусство.

Ну да, все они выбрали только одно: Диц – живопись, Борегар – поэзию, даже у Кати и то теперь – "ремесло". А вот она, Мимочка, выросшая как цветок в поле, никогда не думала: зачем, для чего. Ей нравится глядеть на небо, когда зажигаются ласковые вечерние звезды; собирать ландыши там, дома, в лиственной роще; читать Кнута Гамсуна. И быть может, всего этого хватило бы на ее немудреную жизнь, если бы не большой, холодный город, насмешливые витрины, суетливый трамвай, "приставашка" Катя.

Может быть, все они правы. Может быть, надо что-то сделать, на что-то решиться. Но Мимочка так не привыкла думать, так устала, так одна.

Очутиться бы ей теперь дома, в бабушкиной комнате, где пахнет мятой и лампадным маслом, забраться бы ей с ногами в большое дедовское кресло и заснуть бы сладко, позабывши все!

В комнате тепло, почти жарко. Нежный, восковой, благоухает гиацинт – томно раскрыл свои объятия и ждет. Его аромат, сладкий, мечтательный, что-то напоминает Мимочке, одурманивает усталую голову.

"Праздник, – думает она тоскливо. – Зачем это каждый год, зачем теперь?"

Дремлется, клонит ко сну… Тишина, жуткая, пытливая, тягостная… Машинально, сквозь сон, оглядывает Мимочка вокруг, обводит рассеянным взглядом стены комнаты. Какие гадкие желтые обои, какой низкий потолок! как могла она прожить здесь целый год, не замечая!

А что, если она проживет здесь еще десять, двадцать лет? Так вот – просидит у окна, за которым шумит город, гудят трамваи, свистят автомобили?

И ей страшно, вдруг так страшно, как еще никогда в жизни. Точно черная пропасть раскрылась вдруг.

Нет, ни за что! Она пойдет на все – послушается Катю, только не это. Лучше смерть – только не эти желтые обои, не этот низкий потолок!

Форточка приотворилась – снаружи доносится гул улицы, смягченный высотою. Свистят суетливые трамваи, звонят неугомонные конки. Ни на один миг не смолкает огромное, ненасытное чудовище. В монотонно-беспрерывном ритме его движений снова те же неумолимые слышатся Мимочке голоса, те же властные призывы.

А из дома напротив, где освещены только два крайние окна, несутся звуки тихие, жалобные, и кто-то, тоже одинокий и забытый, тоже тоскующий в этот вечер радости и печали, плачет о том, что розы осыпаются, песни умолкают, нет ничего вечного.

И, уронив голову на руки, закрывшись разбившимися прядями тяжелых золотых волос, Мимочка плачет, долго и неутешно. Плачет об убитом Володе с кроткими, голубыми глазами, о Соне, схоронившей себя заживо, о милом, далеком Дице, о ландышах, по которым соскучилась, – обо всем светлом, мгновенном, преходящем, никогда не повторяющемся.

Потом, от горьких слез и тяжелых, докучливых мыслей, она засыпает, вся окутанная плащом рассыпавшихся золотистых волос. И снится Мимочке, что где-то она с Дицем на голубых качается волнах в раззолоченной лодочке, и ей так весело, так весело, так легко!

Лампада горит, освещая светлую голову, улыбающуюся последнему радостному сну. Маленький белый ангел, который знает, что сегодня доцветают Мимочкины золотые сны, слетает с образа и задумчиво благословляет ее на долгую, мучительную, скорбную жизнь.

С.Г. Скиталец
В склепе

– Николай Иванович! расскажите нам что-нибудь страшное!

– Ах, барышни! И зачем это вам нужно – слушать страшное?

– Ах, какой вы! да ведь испытать чувство страха очень приятно!

– И ведь теперь ночь под Новый год! В эту ночь принято рассказывать что-нибудь страшное или сверхъестественное! Вот и вы нам расскажите! ведь вы так много видели и испытали! Неужели с вами не случалось ничего такого?

– Какого?

– Ну, вот чтобы человек испытал ужас какой-нибудь! чтобы с ним случилось что-нибудь необыкновенное!

– Так о чем же вам, собственно, рассказывать? О гробах, что ли?

– Прелестно! Расскажите о гробах!

– Только чтоб страшно было!

– Ужасное что-нибудь!

– Хорошо! Мне случилось однажды в молодости испытать чувство ужаса, и притом среди гробов, а именно: в склепе! Но я не знаю, достаточно ли страшен будет мой рассказ…

– Рассказывайте, рассказывайте!

– Это, видите ли, было еще тогда, когда я учился в бурсе… Народ мы были грубый, отчаянный! Молодечество у нас на первом плане почиталось. Ну-с, так вот было у меня два самых близких товарища: один прозывался Графом, а другого звали Фитой. Оба были здоровенные великовозрастные бурсаки, обладали страшенными басами, пили водку, любили кулачные бои, а особенное имели пристрастие к игре в карты, потому что за нее всего строже наказывало начальство. У них, как и у вас, было большое стремление испытывать разные страхи и всякие сильные ощущения: один любит переходить Волгу во время ледохода (дело-то было в приволжском городе), и, конечно, без всякой в этом надобности, а другой до смерти любил пожары: в какой бы поздний час ночи ни случился пожар – он чуть ли не в одной рубашке выскакивал в окно из бурсацкого общежития и бежал на пожар чуть не через весь город. На пожаре он орудовал, командовал, лез в самый огонь, залезал туда, куда лезть никто не решался, иногда спасал погибающих, но чаще падал с горящей крыши, вывихивая себе руку или ногу, и был очень счастлив от этого.

Все это он делал не из сострадания к людям, а из любви к пожарам. Эти флегматики с деревянными нервами любили доставлять себе некоторое волнение, но впечатления так туго проникали в их мозг, что только поступки дикие и ни с чем не сообразные доставляли им желаемое ощущение.

Таким образом, карточная игра, как самая опасная, запретная, строго наказуемая и сама по себе волнующая вещь, была у нас обычным и любимым занятием.

Но чтобы надзиратель, прозванный за ехидство Иудой, не мог мешать нам, мы нашли для игры такое место, куда никто никогда не ходил и где уже никто не мог предположить присутствия картежников. Это был – склеп при монастыре, где стояли гробы нескольких богатых покойников. Там были низкие своды, вроде катакомб, сделанные из диких неотесанных камней и представлявшие из себя как бы несколько соединенных между собою комнат, в каждой из которых стоял гроб.

Сначала нам было жутко в такой обстановке, но потом мы привыкли к мертвецам, крепко завинченным в тяжелых гробах, и уже не обращали на них никакого внимания. Мы притащили туда обрубок дерева, пустой ящик и камень, заменявшие нам мебель, и играли в карты то на одном гробе, то на другом.

Мы делали это, не сознавая оскорбления, наносимого нами праху умерших, потому что привыкли к этим забытым всеми гробам как к вещам обыкновенным, казавшимся нам счастливым убежищем для безопасной картежной игры.

Я не знаю, поверите ли вы, если я скажу, что, в сущности, мы были религиозны, верили в Бога и загробную жизнь и даже не были свободны от суеверий. Но мы были юны, легкомысленны, веселы, жаждали сильных ощущений, а жизнь наша до того была лишена впечатлений, что походила на жизнь заключенных в тюрьме.

И вот, знаете ли, однажды отправились мы туда. По обыкновению, захватили огарок свечки, полбутылки водки, закуску и карты. Ночь была совершенно темная и бурная, ветер гудел и рвал… Мы спокойно шли через монастырское кладбище, заросшее старыми акациями и березами. Деревья так и стонали от бешеных порывов ветра… Что нам была за охота в такую погоду залезать в могильный склеп – и теперь не понимаю: должно быть, в молодости очень скучно бывает жить однообразной жизнью бурсака, сидеть взаперти и не иметь развлечений, кроме зубрежки ненавистных учебников.

Мы вошли в склеп хорошо знакомой дорогой, затворили за собой дверь и зажгли свечку. Пройдя в следующее отделение, небольшое подземелье, где стояли гроб и наша "мебель", Граф – верзила, бас, весельчак, кутила и ругатель – вынул из кармана пустую бутылку и, водрузив в горлышко свечку, устроил освещение. Фита выгрузил из карманов остальные запасы, и мы все трое уселись за гробом, как за столом.

Свечка слабо мерцала и освещала только наши лица и нашу трапезу; все остальное тонуло в могильном мраке.

Была воистину гробовая тишина.

Вероятно, наша компания, спокойно сидящая за гробовой крышкой в могиле, выпивающая и освещенная таинственным мерцанием свечи, представляла из себя нечто фантастическое и странное.

Шум бури глухо доносился до нас, и нам было особенно приятно чувствовать себя в безопасности от всего и ощущать, как водка теплой струей разливалась по жилам.

Выпив рюмки по три и закусив, мы принялись за игру. Сидели мы у широкого конца гроба, где предполагалась голова покойника.

Граф сидел с конца, на обрубке, а мы с Фитой по бокам гроба. Свечка в бутылке освещала наши лица и руки с картами. Мы чувствовали себя как дома, смеялись, отпускали шуточки и поговорки. Мы тем более были спокойны, что разыгрывалась буря, изредка прокатывался отдаленный гром и, кажется, шумел дождь: кто в такую погоду пойдет в могильный склеп?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги