Бесполезно убеждать себя, что не хочется, что доволен вершиной горы, или подножием ее, или крутыми скатами; бесполезно и уверять, что горы вовсе нет, а если есть – то она не ближе к небу, не гора, а темная пропасть. Что есть – то есть. Она – есть, и человеку хочется и нужно вверх; и вверх не до конечной узкой вершины, а дальше. Не ползти, а лететь. Дальше, говорят, ничего нет. Видно же, что там – ничего. И однако все отчаяннее ползанье по горе и неоспоримее, непобедимее стремленье у всех, на какой бы точке они ни находились – выше вершины, дальше, туда, где Ничего…
Ничего ли?
Тут начинается великая трудность вопроса, осложненная тем, что люди, изменяясь и расширяясь и, главное – доходя до сознания своей "личности", все более и более разобщались, теряли единозначащие слова и теперь почти ничего не могут передать друг другу. Иногда, случайно, передается что-нибудь знаком, звуками. Розанов, этот великий "плотовидец" (как бывают духовидцы) – пишет полусловами-полузнаками, из звуков творя небывалые слова и небывалые их сочетания. И он показал нам плоть мира, раскрыл все ее сокровища, ее соблазны так широко и ярко, что если мы и после него не соблазнились, не удовлетворились надеждой на обожествление уже существующих форм пола и не соглашаемся на утверждение прошлого и настоящего – как навечного, если тем более остро (ибо сознательно) стремимся к будущему, куда-то дальше, к какому-то "преображению пола", к полету, – если это так (а это так) – то можно ли не считаться с нашим стремлением? Не оно ли – показатель вечной правды?
"Преображение пола в новую христианскую влюбленность", говорит Мережковский. Категорично – и дано как последний вывод, без объяснений. А объяснение нужно. Почему "влюбленность"? И почему христианская влюбленность?
Увы, мы живем в смешении слов и понятий, и еще приходится определять самую "влюбленность"! – "Я влюблен – и хочу сделать предложение во что бы то ни стало!" – говорит молодой человек, с удовольствием взирая на розовую щечку и голубые глазки девушки. "Она будет хорошей женой, партия мне подходит – и кроме того я влюблен", – рассуждает другой, более благоразумный. "Я влюблен, я пылаю, она должна быть моей!" – восклицает какой-нибудь похититель чужих благополучий и определенно и последовательно начинает кампанию завоевания жены своего друга. Все они одинаково говорят "влюблен" и одинаково принимают за "влюбленность" – желание известной формы брачного соединения. То же самое может происходить и при аномалиях. Достигается ли соединение или нет, – характер этой "влюбленности" остается тем же. При достижении цели – желание достижения естественно исчезает; при недостижении – желание может длиться, слабея, и, наконец, от отсутствия всякой надежды – тоже исчезает. Но это и не следует называть "влюбленностью". Имен много; "желание" – проще и точнее других. Приятность, радость, волнение, ожидание, нежность, страсть, ненависть – все это часто входит в "желание". И все-таки оно – не "влюбленность", это новое в нас чувство, ни на какое другое не похожее, ни к к чему определенному, веками изведанному, не стремящееся, и даже отрицающее все формы телесных соединений, – как равно отрицающее и само отрицание тела. Это – единственный знак "оттуда", обещание чего-то, что, сбывшись, нас бы вполне удовлетворило в нашем душе-телесном существе, разрешило бы "проклятый" вопрос.
В самом деле, можно ли сказать, что огненно-яркое, личное чувство, о котором мы говорим, – исключительно и только духовно? А между тем попробуйте шепнуть какому угодно юноше, но горящему именно этим огнем, что его возлюбленная придет к нему сегодня ночью и он может, если захочет, "обладать" ею. Да он не только не захочет, он оскорбится, он будет плакать и содрогаться. Так же и по тем же (каким?) причинам будет он отвертываться от незаконнейшего брака, пока жива влюбленность в ее чистом, единственном, божественном виде. Но тот же влюбленный менее всего отрицает, проклинает тело своей возлюбленной; он его любит, оно ему дорого, в нем нет для него "греха". Ощущение греха, проклятие плоти – выросло исключительно из желания. "Нет" – против "да". Дух – против плоти. Но во влюбленности, истинной, даже теперешней, едва родившейся среди человечества и еще беспомощной, – в ней сам вопрос пола уже как бы тает, растворяется; противоречие между духом и телом исчезает, борьбе нет места, а страдания восходят на ту высоту, где они должны претворяться в счастье. Плоть не отвергается, не угнетается, естественно, – ибо она уже воспринята как плоть, которую освятил Христос. Мережковский говорит: "Исходя из того абсолютного принципа, что Христос освятил плоть…" Этот принцип, я думаю, никому не может более казаться не абсолютным. "Отец дал Сыну власть над всякою плотью, да всему, что Он дал ему, даст Он жизнь вечную". Взаимоотношение Христа и плоти не ясно лишь тем, кому христианство еще заслоняет Христа. И в этом неотвержении плоти – влюбленность так же проникает ко Христу, связана с Ним, неотъединима от Него, как и во всем остальном.
Только она одна, в области пола, со всей силой утверждает личное в человеке (и нераздельно слитое с ним неличное): только со Христом, после Христа, стала открываться человеку тайна о личном. И наконец, сама влюбленность, вся, вошла в хор наших ощущений, родилась для нас только после Христа. До Него – ее не было, не могло и не должно было быть; тогда исполнялась еще тайна одной плоти, тайна рождения, и она была для тех времен последней правдой. Недаром Розанов, пророк плоти и рождения, обращает лицо назад, идет в века до-Христовы, говорит о Вавилоне, о Библии.
Нечего себя обманывать, не следует обманывать и Розанова неясными, уклончивыми ответами на его горячие недоумения и порывы: да, брак и деторождение не есть решение в христианстве вопроса о поле, не есть последнее слово Христа о нем. Это – один из законов, которые явлением Своим Он исполнил, с тем, чтобы они были отставлены, как отставляется в сторону наполненная чаша. Великое проникновение у Павла, когда он говорит о браке: "Сие даю вам не как повеление, а как позволение". И продолжает этот закон жить лишь постольку, поскольку до сих пор не "вмещается" в человечестве "многое, что Он имел еще сказать, но не могли вместить".
Сама Любовь, принесенная Им, вмещенная людьми как "жалость и сострадание" – точно ли жалость? "Будьте одно, как Я и Отец одно"… И "кто не оставит отца и матери и жены и детей ради Меня"… Не похожа ли эта, загадочная для нас, Любовь – скорее на огненный полет, нежели на братское сострадание или даже на умиление и тихую святость? И где злобное гонение плоти аскета среди этих постоянно повторяющихся слов о "пирах брачных", о "новом вине", о Женихе – вечном Женихе, – грядущем в полночь? Иоанн, любимый ученик Его, глубже всех проник в тайну Любви, покрывающей мир; и Апокалипсис, эта самая последняя и самая таинственная книга, говорит опять о Женихе, о Невесте Его, Невесте Агнца… И дух и Невеста говорят: "Прииди…" "Се, гряду скоро…"
Какие-то лучи от этой неразгаданной, всепокрывающей Любви пронизали мир, человечество, коснулись всей сложности человеческого существа, – коснулись и той области, в которой человек жил до тех пор почти бессознательной и слишком человеческой жизнью. И тут родилось новое чувство, стремительное, как полет, неутолимое, как жажда Бога. Пусть оно еще слабо и редко, – по оно родилось, оно – теперь есть. После Христа есть то, чего до Него не было. Взглянем назад, в древность: Афродита, Церера… Развернем "Песнь песней": солнце, чувство Бога-творящего, шум деревьев и потока, теплота крови и тела только желающего и рождающего, земля – одна земля! И безличность, ибо человек – есть его род, он и его потомство – как бы едино. Возможно ли представить себе, что до Христа или помимо Христа мог где-нибудь родиться огонь, озаривший душу Данте, Микэль-Анжело? Возможна ли была эта новая настроенность человека в любви личной, искра, которая зажигается то там, то здесь в последние века? И "бесполезно отворачиваться, не смотреть тут в сторону Христа – все равно Он будет около. От еще слишком романтических средних веков, через Возрождение – до наших дней, до нашего Владимира Соловьева, певшего о "Деве Радужных Ворот", понимавшего или чуявшего грядущее влюбленности, – искры бегут, бегут, – и все разгорается. Влюбленного оскорбляет мысль о "браке"; но он не гонит плоть, видя ее свято; и уже мысль о поцелуе – его бы не оскорбила. Поцелуй, эта печать близости и равенства двух "я", – принадлежит влюбленности; желание, страсть от жадности украли у нее поцелуй, – давно, когда она еще спала, – и приспособили его для себя, изменив, окрасив в свой цвет. Он ведь им в сущности совсем не нужен. У животных его и нет, они честно выполняют закон – творить. И замечательно, что в Азию, к язычникам, он был уже в этом извращенном виде занесен, не в очень давние времена, – "христианами". Поцелуй – это первое звено в цепи явлений телесной близости, рожденное влюбленностью; первый шаг ее жизненного пути. Но благодаря тому, что страсть его украла, изменив – сделала всем доступным, – нам теперь и о поцелуе так же страшно и трудно говорить, страшно употреблять "слово", как слово "влюбленность". Один из наших маленьких поэтов ("дух дышит, где хочет"; и то, что полет ощущение "не того" в поле" – доступно не только избранным, – не доказывает ли его общечеловечность?), один из неизбранников, наш Надсон, – тоже тоскует о влюбленности, чуя что-то, в своем: "Только утро любви хорошо, хороши только первые, беглые встречи… Перекрестных намеков и взглядов игра…" Но он уже испугался, спутался на первом шаге и говорит дальше: "Поцелуй – это шаг к охлаждению… С поцелуем роняет венок чистота…" О, да, конечно, – если это он, поцелуй желания, украденная, запыленная, исковерканная драгоценность…