Любовь капитана Толли
Самая легкая работа в забойной бригаде на золоте - это работа траповщика, плотника, который наращивает трап, сшивает гвоздями доски, по которым катают тачки с "песками" к бутаре, к промывочному прибору. Деревянные "усики" доводятся до каждого забоя от центрального трапа. Все это сверху, с бутары, похоже на гигантскую сороконожку, расплющенную, высохшую и пригвожденную навек к дну золотого разреза.
Работа траповщика - "кант" - легкая работа по сравнению с забойщиком или тачечником. В руках траповщика не бывает ни рукояток тачки, ни лопаты, ни лома, ни кайла. Топор и горсть гвоздей - вот его инструмент. Обычно на этой, необходимой, обязательной, важной работе траповщика бригадир чередует работяг, давая им хоть маленький отдых. Конечно, пальцы, намертво, навсегда обнявшие черенок лопаты или кайловище, - не разогнутся в один день легкой работы - на это нужно год или больше безделья. Но какая-то капля справедливости в этом чередовании легкого и тяжелого труда есть. Тут нет очередности, кто послабее - тот имеет лучший шанс проработать хоть день траповщиком. Для того, чтобы прибивать гвозди и подтесывать доски, ни столяром, ни плотником быть не надо. Люди с высшим образованием прекрасно с этой работой справлялись.
В нашей бригаде этот "кант" не чередовался. Место траповщика занимал в бригаде всегда один и тот же человек - Исай Рабинович, бывший управляющий Госстрахом Союза. Рабиновичу было шестьдесят восемь лет, но старик он был крепкий и надеялся выдержать десятилетний свой лагерный срок. В лагере убивает работа, поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд, - подлец или дурак. Двадцатилетние, тридцатилетние умирали один за другим - для того их и привезли в эту спецзону, - а траповщик Рабинович жил. Были у него какие-то знакомства с лагерным начальством, какие-то таинственные связи, ибо Рабинович то работал в хозчасти временно, то конторщиком, - Исай Рабинович понимал, что каждый день и каждый час, проведенный не в забое, обещает старику жизнь, спасение, тогда как забой - только гибель, смерть. В спецзону не надо бы завозить стариков пенсионного возраста. Анкетные данные Рабиновича привели его в спецзону, на смерть.
И тут Рабинович заупрямился, не захотел умирать.
И однажды нас заперли вместе, "изолировали" 1 мая, как делали каждый год.
- Я давно слежу за вами, - сказал Рабинович, - и мне было неожиданно приятно знать, что кто-то за мной следит, кто-то меня изучает - не из тех, кому это делать надлежит. - Я улыбнулся Рабиновичу кривой своей улыбкой, разрывающей раненые губы, раздирающей цинготные десны. - Вы, наверное, хороший человек. Вы никогда не говорите о женщинах грязно.
- Не следил, Исай Давыдович, за собой. А разве и здесь говорят о женщинах?
- Говорят, только вы не вмешиваетесь в этот разговор.
- Сказать вам правду, Исай Давыдович, я считаю женщин лучше мужчин. Я понимаю единство двуединого человека, муж и жена - одно и так далее. И все же материнство - труд. Женщины и работают лучше мужчин.
- Истинная правда, - сказал сосед Рабиновича - бухгалтер Безноженько. - На всех ударниках, на всех субботниках лучше не вставай рядом с бабой - замучает, загоняет. Ты - покурить, а она сердится.
- Да и это, - рассеянно сказал Рабинович. - Наверное, наверное.
- Вот Колыма. Очень много женщин приехали сюда за мужьями - ужасная судьба, ухаживания начальства, всех этих хамов, которые позаразились сифилисом. Вы знаете все это не хуже меня. И ни один мужчина не приехал за сосланной и осужденной женой.
- Управляющим Госстрахом я был очень недолго, - говорил Рабинович. - Но достаточно, чтоб "схватить десятку". Я много лет заведовал внешним активом Госстраха. Понимаете, в чем дело?
- Понимаю, - сказал я безрассудно, ибо я не понимал.
Рабинович улыбнулся очень прилично и очень вежливо.
- Кроме госстраховской работы за границей, - и вдруг, поглядев мне в глаза, Рабинович почувствовал, что мне ничего не интересно. По крайней мере, до обеда.
Разговор возобновился после ложки супа.
- Хотите, я расскажу вам о себе. Я много жил за границей, и сейчас в больницах, где я лежал, в бараках, где я жил, все просили меня рассказать об одном. Как, где и что я там ел. Гастрономические мотивы. Гастрономические кошмары, мечты, сны. Надо ли вам такой рассказ?
- Да, мне тоже, - сказал я.
- Хорошо. Я - страховой агент из Одессы. Работал в "России" - было такое страховое агентство. Был молодой, старался сделать для хозяина как можно честнее и лучше. Изучил языки. Меня послали за границу. Женился на дочери хозяина. Жил за границей до самой революции. Революция не очень испугала моего хозяина - он, как и Савва Морозов, делал ставку на большевиков.
Я был за границей в революцию с женой и дочерью. Тесть мой умер как-то случайно, не от революции. Знакомство у меня было большое, но для моих знакомств не нужна была Октябрьская революция. Вы поняли меня?
- Да.
- Советская власть только становилась на ноги. Ко мне приехали люди - Россия, РСФСР делала первые покупки за границей. Нужен кредит. А для получения кредита недостаточно обязательства Госбанка. Но достаточно моей записки и моей рекомендации. Так я связал Крейгера, спичечного короля, с РСФСР. Несколько таких операций - и мне позволили вернуться на родину, и я там занимался некоторыми деликатными делами. Вы про продажу Шпицбергена и расчет по этой продаже что-нибудь слышали?
- Немножко слышал.
- Так вот - я перегружал норвежское золото в Северном море на нашу шхуну. Вот, кроме внешних активов - ряд поручений в таком роде. Новым моим хозяином стала Советская власть. Я служил как и в страховом обществе - честно.
Смышленые спокойные глаза Рабиновича смотрели на меня.
- Я умру. Я уже старик. Я видел жизнь. Мне жаль жену. Жена в Москве. И дочь в Москве. Еще не попали в облаву для членов семьи… Увидеть их уж, видно, не придется. Они мне пишут часто. Посылки шлют. Вам шлют? Посылки шлют?
- Нет. Я написал, что не надо посылок. Если выживу, то без всякой посторонней помощи. Буду обязан только себе.
- В этом есть что-то рыцарское. Жена и дочь не поймут.
- Совсем не рыцарское, а мы с вами не то что по ту сторону добра и зла, а вне всего человеческого. После того, что я видел, - я не хочу быть обязанным в чем-то никому, даже собственной жене.
- Туманно. А я - пишу и прошу. Посылки - это должность в хозобслуге на месяц, костюм свой лучший я отдал за эту должность. Вы думаете, наверное, начальник пожалел старика…
- Я думал, у вас с лагерным начальством какие-нибудь особые отношения.
- Стукач я, что ли? Ну, кому нужен семидесятилетний стукач? Нет, я просто дал взятку, большую взятку. И живу. И ни с кем результатом этой взятки не поделился - даже с вами. Получаю, пишу и прошу.
После майского сидения мы вернулись в барак вместе, заняли места рядом - на нарах вагонной системы. Мы не то что подружились - подружиться в лагере нельзя, - а просто с уважением относились друг к другу. У меня был большой лагерный опыт, а у старика Рабиновича было молодое любопытство к жизни. Увидев, что мою злость подавить нельзя, он стал относиться ко мне с уважением, с уважением - не больше. А может быть, стариковская тоска по вагонной привычке рассказывать о себе первому встречному. Жизнь, которую хотелось оставить на земле. Вши не пугали нас. Как раз во время знакомства с Исаем Рабиновичем у меня и украли мой шарф - бумажный, конечно, но все же вязаный настоящий шарф.
Мы вместе выходили на развод, на развод "без последнего", как ярко и страшно называют такие разводы в лагерях. Развод "без последнего". Надзиратели хватали людей, конвоир толкал прикладом, сбивая, сгоняя толпу оборванцев с ледяной горы, спуская их вниз, а кто не успел, опоздал - это и называлось "развод без последнего", - того хватали за руки и за ноги, раскачивали и швыряли вниз по ледяной горе. И я и Рабинович стремились скорее прыгнуть вниз, выстроиться и докатиться до площадки, где конвой уже ожидал и зуботычинами строил на работу, в ряды. В большинстве случаев нам удавалось скатиться вполне благополучно, удавалось живыми добрести до забоя - а там что бог даст.
Последнего, кто опоздал, кого сбросили с горы, привязывали к конским волокушам за ноги и волокли в забой на место работы. И Рабинович и я счастливо избегали этого смертного катанья.
Место для лагерной зоны было выбрано с таким расчетом: возвращаться с работы приходилось в гору, карабкаясь по ступенькам, цепляясь за остатки оголенных, обломанных кустиков, ползти вверх. После рабочего дня в золотом забое, казалось бы, человек не найдет сил, чтобы ползти наверх. И все же - ползли. И - пусть через полчаса, час - приползали к воротам вахты, к зоне, к баракам, к жилищу. На фронтоне ворот была обычная надпись: "Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства". Шли в столовую, что-то пили из мисок, шли в барак, ложились спать. Утром все начиналось сначала.
Здесь голодали не все - а почему это так, я не узнал никогда. Когда стало теплей, к весне, начинались белые ночи, и в лагерной столовой начались страшные игры "на живца". На пустой стол клали пайку хлеба, потом прятались в угол и ждали, пока голодная жертва, доходяга какой-нибудь, подойдет, завороженный хлебом, и дотронется, схватит эту пайку. Тогда все бросались из угла, из темноты, из засады, и начинались смертные побои вора, живого скелета - новое развлечение, которого я нигде, кроме "Джелгалы", не встречал. Организатором этих развлечений был доктор Кривицкий, старый революционер, бывший заместитель наркома оборонной промышленности. Вкупе с журналистом из "Известий" Заславским, Кривицкий был главным организатором этих кровавых "живцов", этих страшных приманок.