Шаламов Варлам Тихонович - Собрание сочинений. Том 1 стр 47.

Шрифт
Фон

Журналист осмотрелся. Анфилада комнат уходила вглубь в двух направлениях - прямо и направо. Двери были стеклянные, с низом из красного дерева, и где-то в глубине возникали тени людей при полном безмолвии. Голубеву не приходилось жить в квартирах, где комнаты были бы расположены анфиладой, но он помнил кинофильм "Маскарад", квартиру Арбенина. Академик появился где-то далеко и снова исчез, и снова появился, и снова исчез, как Арбенин в фильме.

Направо в первой большой комнате - дальше опять начиналась анфилада, - светлой, со стеклянными дверями, с венецианскими окнами - стоял огромный белый рояль. Рояль был закрыт, и на крышке толпились, мешая друг другу, какие-то фарфоровые фигурки. На великолепных подставках стояли вазы, вазочки, статуи, статуэтки. На стенах висели тарелочки, коврики. Два просторных кресла были обиты белым, в тон роялю. Где-то в глубине за стеклом двигались человеческие тени.

Голубев вошел в кабинет академика. Крошечный кабинетик был темен, узок и казался чуланом. Книжные полки по всем четырем стенам сжимали комнату. Маленький, вроде игрушечного, резной письменный столик красного дерева, казалось, прогибался под тяжестью огромной мраморной чернильницы с крышкой из вызолоченной бронзы. Три стены книжных полок библиотеки были отведены справочникам, а одна - собственным сочинениям академика. Биографии и автобиографии, уже знакомые Голубеву, стояли тут же. Втиснутый в эту же комнату, задыхался черный маленький рояль. К роялю был прижат круглый стол для корреспонденции, заваленный свежими техническими журналами. Голубев перенес груду журналов на рояль, подвинул стул и положил авторучку и два карандаша на край стола. Дверь в прихожую академик оставил открытой.

"Как в "тех" кабинетах", - лениво подумал Голубев.

Везде: на черном рояле, на книжных полках - стояли кувшинчики, фарфоровые и глиняные фигурки. Голубев взял в руки пепельницу в виде головы Мефистофеля. Давно когда-то любил он фарфор, стекло, поражался чуду человеческих рук в Эрмитаже - белой фарфоровой фигурке "Сон", где лицо спящего в кресле человека было покрыто тончайшим платком, и казалось, что сотрудники музея накинули на статую кусочек марли, чтоб фигурка не запылилась, - а это была не марля, а тончайший фарфоровый платок. И много еще других чудес человеческого уменья помнил Голубев. Но голова Мефистофеля - грузная, провинциальная - была непонятна. С полок трубили глиняные бараны, прижавшись к корешкам книг, как к деревьям, сидели зайцы с львиными мордами. Личная память?

Два добротных кожаных чемодана с наклейками иностранных гостиниц стояли около двери. Наклеек было много, чемоданы - новы.

Академик возник на пороге, перехватывая взгляд Голубева и сразу все объясняя:

- Прошу прощения. Завтра уезжаю в Грецию самолетом. Прошу.

Академик протискался к письменному столу, занял удобную позицию.

- Я думал о предложении вашей редакции, - сказал он, глядя на форточку: ветер вносил в комнату желтый пятипалый кленовый лист, похожий на отрубленную кисть человеческой руки. Лист повертелся в воздухе и упал на пол. Академик нагнулся, изломал сухой лист в пальцах и бросил его в плетеную корзиночку, которая прижалась к ножке письменного столика.

- И согласился на него, - продолжал академик. - Я наметил три главных пункта моего ответа, моего выступления, мнения, - называйте это как хотите.

Академик ловко извлек из-под огромной чернильницы крошечный листок бумаги, где каракулями было записано несколько слов.

- Вопрос первый формулируется мной так…

- Я прошу вас, - сказал Голубев, бледнея, - говорить чуть-чуть громче. Дело в том, что я плохо слышу. Прошу прощения.

- Ну что вы, что вы, - вежливо сказал академик. - Вопрос первый формулируется… Так достаточно?

- Да, благодарю вас.

- Итак, первый вопрос…

Черные бегающие глаза академика смотрели на руки Голубева. Голубев понимал, вернее, не понимал, а чувствовал всем телом, о чем академик думает. Он думает о том, что присланный к нему журналист не владеет стенографией. Это слегка обидело академика. Конечно, есть журналисты, не знающие стенографии, особенно из пожилых. Академик посмотрел на темное морщинистое лицо журналиста. Есть, конечно. Но ведь в таких случаях редакция посылает второго человека - стенографистку. Могла бы прислать одну стенографистку - без журналиста - это было бы еще лучше. "Природа и Вселенная", например, всегда присылает ему только стенографистку. Ведь не думает же редакция, пославшая этого немолодого журналиста, что журналист может задавать острые вопросы ему, академику. Ни о каких острых вопросах не идет речи. И никогда не шло. Журналист - это дипломатический курьер, - думал академик, - если не просто курьер. Он, академик, теряет время из-за того, что нет стенографистки. Стенографистка - это элементарно, это, если угодно, вежливость редакции. Редакция поступила с ним невежливо.

Вот на Западе - там всякий журналист владеет стенографией, умеет писать на пишущей машинке. А сейчас - будто сто лет назад, где-нибудь в кабинете Некрасова. Какие журналы были сто лет назад? Кроме "Современника" он никаких не помнит, а ведь, наверное, были.

Академик был самолюбивым человеком, весьма чувствительным человеком. В поступке редакции ему чудилось неуважение. Притом - он знал это по опыту - живая запись неизбежно изменит беседу. Придется много тратить труда на правку. Да и теперь: на беседу был отведен час - больше часа академик не может, не имеет права: его время дороже, чем время журналиста, редакции.

Так думал академик, диктуя привычные фразы интервью. Впрочем, он не подал и виду, что он рассержен или удивлен. "Вино, разлитое в стаканы, надо пить", - припомнил он французскую поговорку. Академик думал по-французски - из всех языков, которые он знал, он больше всего любил французский - лучшие научные журналы по его специальности, лучшие детективные романы… Академик произнес французскую фразу вслух, но журналист, не владевший стенографией, не откликнулся на нее - этого академик и ждал.

Да, вино разлито, - думал академик, диктуя, - решение принято, дело уже начато, и не в привычках академика останавливаться на полдороге. Он успокоился и продолжал говорить.

В конце концов, это своеобразная техническая задача: уложиться ровно в час, диктуя не быстро, чтоб журналист успел записать, и достаточно громко - тише, чем с кафедры в институте, и тише, чем на конгрессах мира, но значительно громче, чем в своем кабинете - примерно так, как на лабораторных занятиях. Увидев, что все эти задачи разрешены удачно и досадные неожиданные трудности побеждены, академик развеселился.

- Простите, - сказал академик, - вы не тот Голубев, что много печатался во времена моей молодости, моей научной молодости, в начале тридцатых годов? За его статьями все молодые ученые следили тогда. Я как сейчас помню название одной его статьи - "Единство науки и художественной литературы". В те годы, - академик улыбнулся, показывая свои хорошо отремонтированные зубы, - были в моде такие темы. Статья бы и сейчас пригодилась для разговора о физиках и лириках с кибернетиком Полетаевым. Давно все это было, - вздохнул академик.

- Нет, - сказал журналист. - Я не тот Голубев. Я знаю, о ком вы говорите. Тот Голубев умер в тридцать восьмом году.

И Голубев твердым взглядом посмотрел в быстрые черные глаза академика.

Академик издал неясный звук, который следовало оценить как сочувствие, понимание, сожаление.

Голубев писал не отдыхая. Французскую пословицу насчет вина он понял не сразу. Он знал язык и забыл, давно забыл, а сейчас незнакомые слова ползли по его утомленному, иссохшему мозгу. Тарабарская фраза медленно двигалась, будто на четвереньках, по темным закоулкам мозга, останавливалась, набирала силы и доползала до какого-то освещенного угла, и Голубев с болью и страхом понял ее значение на русском языке. Суть была не в ее содержании, а в том, что он понял ее - она как бы открыла, указала ему на новую область забытого, где тоже надо все восстанавливать, укреплять, поднимать. А сил уже не было - ни нравственных, ни физических, и казалось, что гораздо легче ничего нового не вспоминать. Холодный пот выступил на спине журналиста. Очень хотелось курить, но врачи запретили табак - ему, курившему сорок лет. Запретили - и он бросил - струсил, захотел жить. Воля была нужна не для того, чтобы бросить курить, а для того, чтобы не слушать советов врачей.

В дверь просунулась женская голова в парикмахерском шлеме. "Услуги на дому", - отметил журналист.

- Простите, - и академик вылез из-за рояля и выскользнул из комнаты, плотно притворив дверь.

Голубев помахал затекшей рукой и очинил карандаш.

Из передней слышался голос академика - энергичный, в меру резкий, никем не перебиваемый, безответный.

- Шофер, - пояснил академик, возникая в комнате, - не может никак сообразить, к какому часу подать машину… Продолжим, - сказал академик, заходя за рояль и перегибаясь через него, чтобы Голубеву было слышнее. - Второй раздел - это успехи теории информации, электроники, математической логики - словом, всего того, что принято называть кибернетикой.

Пытливые черные глаза встретились с глазами Голубева, но журналист был невозмутим. Академик бодро продолжал:

- В этой модной науке сперва мы немножко отстали от Запада, но быстро выправились и теперь идем впереди. Подумываем об открытии кафедр математической логики и теории игр.

- Теории игр?

- Именно: она еще называется теория Монте-Карло, - грассируя, протянул академик. - Поспеваем за веком. Впрочем, вам…

- Журналисты никогда не поспевали за веком, - сказал Голубев. - Не то что ученые…

Голубев передвинул пепельницу с головой Мефистофеля.

- Вот залюбовался пепельницей, - сказал он.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора