Он обладал сильной, прямо-таки могучей памятью, знал историю России с таким количеством важных н мелких подробностей, какое, казалось, не могло вместиться в одну голову. Для Гагарова не составляло труда поимённо перечислить несколько десятков людей, присутствовавших при погребении Петра Первого, либо назвать день и час прибытия Чаадаева к тётушке в деревню, сказать, сколько лошадей было запряжено в его коляску и какой масти были эти лошади.
Когда с Гагаровым заговаривали о материальных невзгодах жизни, он, скучая, делал рукой отстраняющий жест. Зато он мог, не утомляясь, говорить о материях высоких.
- Михаил Сидорович, - сказал: Гагаров, - вы всё говорите фашисты, фашисты и ни разу не сказали немцы, точно вы разделяете строго. Теперь, мне думается, это одно.
- Нет, это далеко не одно Вы это отлично знаете, - ответил Мостовской. Посмотрите в прошлую войну: мы, большевики, отделяли вильгельмовский империализм, прусский национализм от германского революционного пролетариата.
- Помню, помню, как не помнить, - смеясь, проговорил Гагаров - Теперь не все склонны этим заниматься. - Он посмотрел на насупившегося Мостовского и поспешно добавил. - Послушайте, не надо нам ссориться.
- Отчего ж, - возразил Мостовской, - можно и поссориться.
- Нет, не надо, - возразил Гагаров - Помните, Гегель в философии истории сказал: о хитрости мирового разума - он всегда уходит за сцену, когда бушуют выпущенные им страсти, он появляется на сцене, когда страсти, свершив свою службу, уходят, тогда только появляется разум, истинный хозяин истории. Старики должны быть с разумом истории, а не со страстями истории.
Михаила Сидоровича эти слова раздосадовали. Ноздри его мясистого носа зашевелились, он насупился и, перестав глядеть на собеседника, сказал: сварливо.
- Я хотя старше вас на пять лет, уважаемый объективист, не собираюсь, пока дышу, выходить из борьбы. Я могу ещё тридцать пять вёрст прошагать в строю, могу драться и штыком и прикладом...
- С вами не сговоришься. Рассуждаете вы, точно собираетесь стать партизаном, - посмеиваясь, проговорил Гагаров. - Помните, я вам рассказывал об одном моём знакомце - Иванникове?
- Помню, помню, - проговорил Мостовской.
- Вот Иванников просил вас передать Шапошниковой для мужа её дочери, профессора Штрума, этот конверт, он его пронёс через линию фронта.
И он протянул Мостовскому пакет, завёрнутый в грязную, в бурых пятнах, истрёпанную бумагу.
- Не лучше ли ему самому передать? У Шапошниковых, вероятно, будут к нему вопросы.
- Вопросы будут, - сказал: Гагаров, - но Дмитрий Иванович Иванников мне сказал, что бумаги попали к нему совершенно случайно. Ему передала их одна женщина на Украине, он не знает, как они попали к ней, не знает ни её адреса, ни фамилии. А Иванников не хочет к Шапошниковым ходить.
- Ну что ж, давайте, - пожав плечами, сказал: Мостовской.
- Большое спасибо, - сказал: Гагаров, глядя, как Мостовской кладёт пакет в карман. - Этот Иванников довольно странный человек, надо вам сказать. Учился в Лесном институте, потом на филологическом, много ходил пешком по приволжским губерниям, вот тогда мы и познакомились, он захаживал ко мне в Нижний. В сороковом году он обследовал горные лесничества на Западной Украине. Там его в горах и застала война. Жил с лесником, не слушал радио, не читал газет, вернулся из леса - а во Львове уже немцы. Вот тут его история поистине удивительная. Укрылся он в монастырском подвале, настоятель ему предложил разбирать лежавшие там старинные рукописи. А он без ведома монахов спрятал в этом подвале раненого полковника, двух красноармейцев, какую-то старуху еврейку с внучонком. На него донесли, но он успел вывести всех, кто скрывался, и сам ушёл в лес. Полковник решил пройти через линию фронта, Иванников пошёл с ним. Так они шли тысячу вёрст, а при переходе линии фронта полковника ранило, Иванников его на руках вынес.
Гагаров встал и сказал: торжественным тоном:
- На прощанье хочу сообщить важную, хоть и личную новость. Ведь я уезжаю, представляете себе, и уезжаю не как частное лицо...
- Аккредитованы в качестве посла?
- Вы не смейтесь. Событие удивительное! Вдруг получил официальный вызов в Куйбышев. Только подумайте! Предлагают мне консультировать капитальную работу о русских полководцах. Ведь вспомнили о моём существовании. Я по году писем не получал, а тут, знаете, до того дошло, что слышал, соседки разговаривают: "Кому это телеграмму... да опять Гагарову, кому же ещё". Михаил Сидорович, меня это, как мальчишку, тешит - до слез, говорю вам! Ведь какое одиночество и вдруг в такое время вспомнили, понадобился. Вот видите, нашлось место и для мнимой величины...
Мостовской проводил Гагарова до двери и вдруг спросил:
- А сколько лет этому вашему Иванникову?
- Я вижу, вас интересует, может ли старик стать партизаном?
- Меня многое интересует, - усмехнувшись, сказал: Мостовской.
Вечером, после работы, Михаил Сидорович захватил принесённый Гагаровым пакет и вышел на прогулку. Шагал он быстро и легко, без одышки, по-солдатски размахивая руками.
Пройдя свой обычный круг, он зашёл в городской сад и сел на скамейку, поглядывая на двух военных, сидевших неподалёку.
Их лица от ветра, дождя, солнца вобрали в себя густую краску, стали тёмными, цвета прокалённого в печи хлеба, а их гимнастёрки от ветра, дождя и солнца потеряли окраску, были белые, едва тронутые зеленью. Красноармейцев, видимо, занимал вид спокойно живущего города. Один из них снял сапог и, развернув портянку, с озабоченным вниманием рассматривал ногу. Второй сел на газон и, раскрыв зелёный мешок, вынул из него хлеб, сало, флягу.
Подошёл сторож с метлой и сокрушённо сказал:
- Что ж это вы, товарищ, а? Военный удивился.
- Не видишь, - сказал: он, - люди покушать хотят. Сторож покачал головой и пошёл по дорожке.
- Эх ты, мирный житель, - со вздохом сказал: красноармеец.
Второй, не надевая сапога, а поставив его на скамейку, опустился на траву и поучающе объяснил.
- Пока народ не пробомбят и не растрясут всё барахло, ничего не понимает. - И сразу же, меняя голос, он обратился к Михаилу Сидоровичу: - Папаша, садись, закуси с нами, выпей грамм пятьдесят.
Мостовской сел на скамейку рядом с сапогом, и красноармеец поднёс ему чарочку, кусок хлеба и сала.
- Кушай, батя, в тылу, наверно, отощал, - сказал: он. Михаил Сидорович спросил, давно ли они с фронта.
- Вчера в это время ещё там были, а завтра снова там будем - на базу приехали за покрышками.
- Ну как там? - спросил: Михаил Сидорович. Тот, что был без сапога, сказал:
- Бой идёт в степи, страшное дело! Ох, даёт он нам жизни! Но и наша артиллерия наворотила их. Противотанковые артиллерийские полки, "иптап" называются. Немецкие танки пойдут тучей, рванут вперёд, а "иптап" уж перед ними стоит! Огонь страшный от нашей пушки! Дорого немцу это дело обходится. Но и нам, скажу, не даром!
- Чудно тут, - сказал: тот, что был в сапогах, - тихо как, народ спокойный. Не плачут, не бегают.
- Непуганый совсем ещё житель, - пояснил второй. Он поглядел на двух босых мальчиков, они бесшумно подошли, в молчаливом размышлении глядя на хлеб и сало.
- Что, пацаны, пожевать захотели? Вот берите. Жара с утра, есть не охота... - сказал: красноармеец, как бы стыдясь своей щедрости.
Мостовской простился с бойцами и пошёл к Шапошниковым.
Дверь ему открыла Тамара Берёзкина, гостеприимно просившая обождать хозяев дома не было, а она пришла работать на швейной машине Александры Владимировны. Мостовской передал ей пакет для профессора Штрума и сказал, что ждать ему незачем, люди придут с работы усталые, не время принимать гостей.
Берёзкина стала объяснять, как удачно получается: почта ходит неверно, а завтра на рассвете в Москву улетает полковник Новиков. Мостовской впервые слышал эту фамилию, но Берёзкина говорила так, словно Мостовской знал Новикова с детских лет; полковник, возможно, остановится на квартире Штрума.
Она взяла конверт двумя пальцами и ужаснулась:
- Боже, какая грязная бумага, словно в погребе два года пролежала.
Она тут же в коридоре завернула конверт в толстую розовую бумагу, из которой вырезывались рождественские ёлочные цепи.
Виктор Павлович поехал к Постоеву в гостиницу "Москва". У Постоева в комнате собрались инженеры. Сам Постоев среди табачного дыма, в зелёной спецовке с большими оттопыренными карманами, походил на огромного прораба, окружённого техниками, десятниками и бригадирами. Мешали такому впечатлению его домашние туфли с меховой опушкой.
Он был возбуждён, много спорил и очень понравился Виктору Павловичу никогда он не видел Леонида Сергеевича таким взволнованным и разговорчивым.
Низкорослый человек, с бледным скуластым лицом и курчавыми светлыми волосами, сидевший в кресле за столом, был большим начальством, по-видимому, членом коллегии наркомата, а быть может, даже заместителем народного комиссара. Его звали по имени и отчеству: Андрей Трофимович.
Подле Андрея Трофимовича сидели двое - оба худощавые, один с прямым коротким носом, другой длиннолицый с сединой в висках.
Того, что сидел справа, звали Чепченко - это был директор металлургического завода, переведённого во время воины на Урал с юга. Говорил он мягко, по-украински певуче, но эта мягкая певучесть не уменьшала, а даже, казалось, подчёркивала и усиливала необычайное упрямство украинского директора. Когда с ним спорили, на губах его появлялась виноватая улыбка, он точно говорил: "Я бы рад с вами согласиться, но уж извините, такая у меня натура, сам с ней ничего не могу поделать".