Когда становилось особенно тоскливо, я поднимался в горку, к знакомому старому ореху. Вот и нора. Вечерами Димитраки, все в той же порванной кофте, долбит корпуса фелюг, вырезывает палки, покуривает на порожке. Молча и подолгу посиживали мы с ним. Смотрели, как надвигалась ночь, как три огня плыли в море: проходил пароход.
Раз как-то застал я Димитраки за обедом. Он питался луком и хлебом. Только. Уж очень плохо шла торговля.
– Скупой люди… Фелюг два недель дэлал – рубль давал. Э… плёхо.
По-прежнему навещала его черепаха, залетала прирученная сойка. Часто вспоминали Жоржика.
– Письмо получил, Димитраки… Вот…
Это было через неделю после отъезда. Письмо было из Одессы. Коротенькая открытка в три строчки. Были только поклоны.
Димитраки выслушал, повертел письмо и сказал:
– А-а… Зорзик… писала… помнила…
Еще через неделю получил я открытку со штемпелем "Хиос". Путь на Александрию лежал через Хиос, и пароход имел там остановку. Я показал Димитраки. Он долго разглядывал письмо, узнал турецкую марку и ткнул в нее пальцем:
– Э-э… Турций… заграница… Знай, знай…
И я прочел ему это письмо с милыми мне каракулями:
– "Милый и дорогой…! Мы уж на Хиосе! Тут очень хорошо, но про Димитраки никто не слыхал. Я спрашивал одного грека он продает тоже карабли… Горы, пожалуй, голубые. Мамочка простудилась и лежит, дядя Миша читал письмо. Мне скучно дядя Миша скучьный По-русски тут ни говорят. Дядя Миша все молчит. Скажите Димитраки, что я биригу камушек и еще взял на пристани для него и для вас. Почти как мой. Очень скучьно… Нам еще два дня ехать… Целую вас и Димитраки. Ваш Жоржик".
Димитраки слушал очень внимательно и прикасался пальцем к письму.
– Да, да… Такой… – говорил он, тыкая в голубоватую открытку, – такой голубой гора… Хорошо…
– А теперь давайте-ка кофейку попьем…
Димитраки передернул плечами и покачал головой:
– Ни… хофе ушел… ни…
У него не было кофе. Не было последней отрады. Я дал ему денег.
– Ни… Завтра буль…
– От Жоржика вам… Он прислал.
– Ге… Зорзик? Ну-ну…
На этот раз он уже не мог не взять.
Недели через три я получил наконец письмо от капитана. С радостью сообщал он, что как будто мелькает надежда. Жоржик не расстается с мамочкой. "Если бы вы только видели! Нет, Бог смилуется над нами".
Капитан просил меня пожить до осени. Делал намек, не соглашусь ли я ехать к ним. Ехать к ним! Я бы с удовольствием поехал, но… у меня было дело на родине; через месяц я должен был ехать на север.
Приложенная к письму записка Жоржика не оставляла сомнений, что он чувствует себя счастливым.
Что мне оставалось делать? Я написал капитану прощальное письмо и высказал готовность продолжать занятия с Жоржиком, когда, Бог даст, мамочка поправится и мы свидимся снова в городе. Написал и Жоржику. Запаковал чемодан и покинул дачу капитана.
Перед отъездом зашел к Димитраки проститься.
Был сумрачный день после разыгравшегося накануне шторма. Старик сидел на порожке и обжигал раскаленным гвоздем трости. Сколько он переделал их!
– Прощайте, Димитраки… Еду.
Грек с удивлением взглянул на меня: он, очевидно, не ожидал.
– Едишь? И ти едишь?
Даже не поднялся. Оставил гвоздь и палку. Смотрел грустно.
– Виноград скоро… Зачем ехаль?.. Не надо…
Виноград… В его словах я чувствовал тоску. С нами он, пожалуй, не чувствовал себя одиноким. А теперь… Один, никого… Нора в земле, палки, мангал и старый, никому не нужный человек. В чужой стороне… Он вообще был молчалив, но если бы захотел сказать все, что переживал, он, конечно, сказал бы, что в эти последние месяцы не совсем холодно было его душе.
Но он ничего не сказал.
Я взял его руку, обе руки. Сухие были они, холодные. Пожал крепко. Мне было жалко его, одиночества его было жалко. Сидит в норе, долбит фелюги и выжигает трости, чтобы не умереть с голоду. И далеко голубой Хиос и гора Агиос-Эльяс – далекая родная сторона…
В эту минуту, когда мы так стояли, – я, молодой, полный надежд, и этот одинокий старик, – в эту минуту у наших ног что-то завозилось.
Черепаха! Она царапала старые чувяки Димитраки и вытягивала шейку.
– Пришел мой черепах… Киш-киш… Один ходит…
Да, у него оставалась только черепаха.
И мне Димитраки подарил палку, крепкую, с затейливым корневищем. Но не подарил камешка. Может быть, у него и не было больше; может быть, такой камешек и не нужен был мне, по его мнению, – не знаю. Я-то знаю, что не нужен. У меня "крэпка" тут, я уже нашел секрет не падать духом. Особенно теперь, когда я своими глазами повидал, как люди живут и смотрят открытыми глазами горю в лицо.
Вот уже и опять качу я на север, и снова степи, и снова ночные огни. И груды каменного угля на узловых станциях, и толпы шахтарей. Я вижу людей с мешками, ожидающих поезда, и вереницы трубочистов, и белки глаз.
Смотрю на все это и вспоминаю недавнее…
Медленно вырастают на светлой дали огромные кресты – тяжелые крылья ветряков. Они точно кланяются земле, благословляют отдыхающие поля.
Смотрю и вспоминаю: что-то там?
XIII
В далеком городе, на севере, зимним вечером получил я письмо. По крупному почерку, по пирамидке на голубой марке понял я, что письмо с неведомого мне пламенного юга. Писал капитан.
Мамочка умерла. Жоржик перенес тяжелое потрясение, но последствия таковы, что, по совету врачей, капитан решил остаться на юге. Они поселятся в южной Франции.
"Я одинок, – писал капитан. – Только один мой маленький Жоржик остался у меня. Я должен сберечь его. И тяжело мне жить вдали от родины, но что поделаешь! Доктора советуют держать его в мягком климате, на берегу теплого моря, под солнцем…"
Капитан звал меня, Жоржик звал, но я не мог ехать. Потом я узнал, что именьице на морском берегу капитан продал, что Жоржик поступил в русский пансион, что его здоровье неважно, все так же бледен и хрупок. Потом письма становились реже и реже… Дальше и дальше расходились дороги.
Года через четыре я попал на юг, в тот городок, где когда-то мы так хорошо проводили время. Все по-старому. Вон дача капитана. Не видно из гостиницы ореха, но он сейчас же откроется, если спуститься к морю.
Димитраки… Жив ли?
Я первым делом пошел знакомой дорогой к берегу. Вот шоссе… Там должен быть орех… А, вон он, все такой же… А где же горка?.. Белеет дача со шпилем на крыше… Где же горка?! За это время на пустом участке выстроили дачу… А где же Димитраки? Я поднялся по шоссе. Вот и орех. Он уже за решеткой, в саду. Горка срезана, выжжены заросли кругом. И на месте норы дом с балкончиком, и на месте "плантаций" сад с дорожками, усыпанными галькой. Играют дети… И следов не осталось. Только старый орех. Он, конечно, все видел. Димитраки! Вышибла его жизнь с последней позиции… Куда швырнула с палками и фелюгами, надеждой и верой, с его неизменной черепахой? И спросить не у кого.
А вид на море все тот же, чудесный. Те же синеющие дали…
Я направился на дачу капитана. Дощечка у ворот сказала еще раз, что дача продана. Садовник поливал розы. Я узнал Антона.
– Антон, это вы!..
Он не узнал меня, приложил ладонь к глазам, всматривался.
– Э-э… Признаю… Жили тогда, с мальчиком-то ходили… Как же, как же… Дачу-то продали уж… Я-то остался…
– А Димитраки где?
Вспомнили про черепах, про "ки-ри-ки".
– Уж третий год, как помер… Это уж после его смерти все распланировали, дачу поставили…
Я спросил, не знает ли Антон чего о последних днях Димитраки.
– Сам-то не видал, ездил в Одессу за кустами. А слыхал так… Зимой было, уж к весне… Шли рабочие по шоссе, турки… Зашли с дороги к нему в нору, толконулись огоньку попросить, а уж он готов. Лежит на постели, мертвый. Один помер. И не видал никто, болел ли. В городе-то его давно не видать было, и знакомых-то не было… Кто к нему, в дыру-то, ходил? Никто. Похоронили… Муру-то всю его, лодчонки там, продали, на помин души… Хоронили ничего…
Вот что узнал я. Печально. Помер один. Может быть, черепаха была… Спала в уголку, ведь зимой было дело.
Я недолго пожил в этом местечке.
Написал Жоржику, но не получил ответа. Должно быть, они переменили адрес. Но я уверен, что найду их. Быть может, и они ищут меня. Велика земля, и много на ней дорог, и не всегда скрещиваются эти дороги. Мы затерялись… пока.
И частенько спрашиваю я себя: где теперь Жоржик? Жив ли? Какой он? Конечно, жив. Все так же ли чутко его сердце? Или с годами все мягкое и ценное ушло и развеяно суровым ветром жизни, как нежный весенний цвет? Нет, нет! Не хочется думать, поверить в это. Он не изменился, конечно. И крепче стала его рука, глубже глядят глаза, а сердце горячо бьется и любит.
И когда поезд мчит меня по степям, мимо шахт, мимо далеких огней, я вспоминаю светлые глаза. Жоржик стоит возле меня, положив тонкую руку на плечо, и вдумчиво спрашивает:
– Как вы на это смотрите?..

1910