Максим Горький - Автобиографические рассказы стр 42.

Шрифт
Фон

- Начали! - отзывается дьякон, взмахивая гитарой и хитрейшим перебором струн, с ловкостью фокусника начинает играть трепака, а Степахин пляшет. Деревянное лицо мыловара освещено мечтательной усмешкой, грузное тело его исполнено гибкой, звериной грации, он плавает по комнате легко, как сом в омуте, весь в красивых ритмических судорогах и, бесшумно выписывая ногами затейливые фигуры, смотрит на всех взглядом счастливого человека. Пляшет он чарующе хорошо, и хотя казачка Кубасова, подвизгивая, заманчиво и ловко ходит вокруг него, но Степахин затмевает ее невыразимой красотой ритмических движений мощного тела, - его пляска опьяняет всех.

Африкан Петровский озверел от радости, орет, свистит, взмахивает башкой, вытряхивая из глаз слезы, дьякон, перестав играть, обнимает Степахина, целует и, задыхаясь, бормочет:

- Тихон! - богослужебно... Голубчик. Все... Все простится...

А Маслов кружится около них и кричит:

- Тихон! Царь! Талант! Убийца!

Эти люди выпили две четверти водки, но только теперь они хмелеют, и мне кажется, что это - опьянение от радости, от взаимных ласк и похвал. Женщины тоже охмелели, глаза их жадно горят, на щеках жаркий румянец, они обмахиваются платочками и возбуждены, как застоявшиеся лошади, которых вывели из темной конюшни на широкий двор, на свет и тепло весеннего дня.

Леска, полуоткрыв рот, дышит тяжело, смотрит на Степахина сердито, влажными глазами и, покачиваясь на стуле, шаркает по полу подошвами башмаков.

За окнами свистит и воет ветер, в трубе печи гудит, белые крылья шаркают по стеклам окон. - Степахин, вытирая пестрым платком потное лицо, говорит тихо и виновато:

- Из-за плясок этих, в хороших людях никакого уважения нету ко мне...

Петровский яростно обкладывает хороших людей многословной затейливой матерщиной. Женщины фальшиво взвизгивают, желая показать, что им стыдно - а сочетания зазорных слов победно обнаруживают прелестную гибкость русского языка.

Снова играет дьякон, а Петровский пляшет, бурно, удало, с треском, с грохотом и криками, как-будто разрывая и ломая что-то невидимо стесняющее его, пляшет Леска, как безумный неумело прыгает Маслов. Топот, свист, визг, непрерывное мелькание пестрых юбок, и, отчеканивая каблуками дробь, Петровский свирепо, мстительно орет:

- Эх-ма! Пропадаю-у!

Слышно, как он скрипит зубами. В этом исступленном весельи нет смеха, нет легкой, окрыленной радости, поднимающей человека над землей, это почти религиозный восторг; он напоминает радения хлыстов, пляски дервишей в Закавказье. В этом вихре тел - сокрушительная силища, и безысходное метание ее кажется мне близким отчаянию. Все эти люди - талантливы, каждый по-своему, жутко талантливы; они опьяняют друг друга исступленной любовью к песне, к пляске, к телу женщины, к победоносной красоте движения и звука, все, что они делают, похоже на богослужение дикарей.

Петровский снимает меня с дежурства для участия в "монашьем житье", потому что я много знаю хороших песен, не плохо умею "сказывать" их и могу, не пьянея, глотать множество неприятной мне водки.

- Пешков, - валяй! - орет он, - он орет, даже когда обнимает женщин, ревет зверем, - это его потребность.

Становлюсь к стене и "валяю". Нарочито выбирая трогательные и красивые, - я "сказываю" песни, стараясь обнажить красоту слова и чувства, скрытую в них. И подчиняюсь силе их неизбывной тоски, близкой моей душе, враждебно отрицаемой разумом.

- Господи, - взывает дьякон, хватаясь за голову, его маленькие нежные ладони совершенно тонут в космах полуседых волос. Степахин смотрит на меня изумленно и, кажется, с завистью, лицо его вздрагивает неприятно, Петровский так стиснул зубы, что скулы его выступили желваками. А Маслов, посадив Кубасову на колени себе, забыл о ней и глядит в пол, как больная собака. Не понимаю, чего мне надо от этих людей, но иногда думалось, что если насытить их песнями до полноты душ, - тогда они как-то изменятся, обнаружат себя более понятными мне. Вот они, восхищаясь, обнимают, целуют меня, дьякон плачет.

- Разбойник, - говорит мне Маслов, гладя руку мою, Степахин молча целует меня.

- Пей, все равно пропадаешь! - ревет Петровский, а Леска, размахивая руками, говорит:

- Влюбилася я в него, при всех говорю - влюбилася, даже ноги трясутся...

А через минуту они ненасытно требуют еще чего-то.

Знаю я, что они люди негодные, но - они религиозно поклоняются красоте, служат ей, до самозабвения, упиваются ядом ее и способны убить себя ради нее.

Из этого противоречия возникает облако мутной тоски и душит меня. А у них исступление восторга восходит до высшей точки своей, но - все песни уже спеты, пляски сплясаны.

- Раздевай баб! - орет Петровский.

Раздевал всегда Степахин, он делал это не торопясь, аккуратно развязывая тесемки, расстегивая крючки и деловито складывая в угол кофты, юбки, рубахи.

Рассматривали прекрасное тело Лески, осторожно трогали ее вызывающие груди, стройные ноги, великолепный живот, ходили вокруг женщин изумленно охая и хвалили тело их так же восторженно, как песню, пляску. Потом снова шли к столу в маленькую комнату, ели, пили и - начиналось неописуемое, кошмарное.

Животная сила этих людей не удивляла меня - быки и жеребцы сильнее. Но было жутко наблюдать нечто враждебное в их отношении к женщинам, красотою которых они только что почти благоговейно восхищались. В их сладострастии я чувствовал примесь изощренной мести, и казалось, что эта месть возникает из отчаяния, из невозможности опустошить себя, освободить от чего-то, что угнетало и уродовало их.

Помню ошеломивший меня крик Степахина: он увидал отражение свое в зеркале, его красное лицо побурело, посинело, глаза исступленно выкатились, он забормотал:

- Братцы - глядите-ка, Господи!

И - взревел:

- У меня - нечеловечья рожа - глядите! Нечеловечья же, - братцы!

Схватил бутылку и швырнул в зеркало.

- Вот тебе, дьяволово рыло, - на!

Он был не пьян, хотя и много выпил, - когда дьякон стал успокаивать его, он разумно говорил:

- Отстань, отец... Я же знаю, - нечеловечьей жизнью живу. Али я человек? У меня вместо души чорт медвежий, - ну, отстань. Ничего не сделать с этим...

В каждом из них жило - ворочалось - что-то темное, страшное. Женщины взвизгивали от боли их укусов и щипков, но принимали жестокость как неизбежное, даже как приятное, а Леска нарочно раздражала Петровского задорными возгласами:

- Ну - еще! Ну-ка, ущипни, ну?

Кошачьи зрачки ее расширялись, и в эту минуту было в ней что-то похожее на мученицу с картинки. Я боялся, что Петровский убьет ее.

Однажды, на рассвете, идя с нею от начальника, я спросил: зачем она позволяет мучить себя, издеваться над собою?

- Так он сам же себя мучает. Они все так. Дьякон-то кусается, а сам плачет.

- Отчего это?

- Дьякон - от старости, сил нет. А другие - Африкан со Степахиным тебе не понять, отчего. А я и знаю, да сказать не умею. Знаю я - много, а говорить не могу, покамест слова соберу - мысли разбегутся, а когда мысли дома - нету слов.

Она, должно быть, действительно что-то понимала в этом буйстве сил, помню, весенней ночью, она горько плакала, говоря:

- Жалко мне тебя, пропадешь, как птица на пожаре, в дыму. Ушел бы лучше куда в другое место. Ой, всех жалко мне...

И нежными словами матери, с бесстрашной мудростью человека, который заглянул глубоко во тьму души и печально испугался тьмы, она долго рассказывала мне страшное и бесстыдное.

Теперь мне кажется, что предо мною разыгрывалась тяжелая драма борьбы двух начал - животного и человеческого: человек пытается сразу и навсегда удовлетворить животное в себе, освободиться от его ненасытных требований, а оно, разрастаясь в нем, все более порабощает его.

А в ту пору эти буйные праздники плоти возбуждали во мне отвращение и тоску, смешанные с жалостью к людям, - особенно жалко было женщин. Но, изнывая в тоске, я не хотел отказаться от участия в безумствах "монашьей жизни", - говоря высоким стилем, я страдал тогда "фанатизмом знания", меня пленил и вел за собою "фанатик знания - Сатана".

- Все надо знать, все надо понять, - сурово сквозь зубы говорил мне М. А. Ромась, посасывая трубку, дымно плевал и следил, как голубые струйки дыма путаются в серых волосах его бороды. - Не подобает жить без оправдания, это значило бы - живете бессмысленно. Так что - привыкайте заглядывать во все щели и ямы, может, там, где-то и затискана вам потребная истина. Живите безбоязненно, не бегая от неприятного и страшного, - неприятно и страшно, потому что непонятно. Вот что!

Я и заглядывал всюду, не щадя себя, и так узнал многое, чего мне лично лучше бы не знать, но о чем рассказать людям - необходимо, ибо это их жизнь трудная, грязная драма борьбы животного в человеке, который стремится к победе над стихиею в себе и вне себя.

Если в мире существует нечто поистине священное и великое, так это только непрерывно растущий человек, - ценный даже тогда, когда он ненавистен мне.

Впрочем, - внимательно вникнув в игру жизни, я разучился ненавидеть, и не потому, что это трудно - ненависть очень легко дается, - а потому, что это бесполезно и даже унизительно, - ибо - в конце концов ненавидишь нечто свое собственное.

Да, философия - особенно же моральная - скучное дело, но когда душа намозолена жизнью до крови и горько плачет от неисчерпаемой любви к "великолепному пустяку" - человеку, невольно начинаешь философствовать, ибо - хочется утешить себя.

--------------

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3

Популярные книги автора