- Ну что, же тебе отвечала барышня? - спросил я рассказчицу, которая встрепенулась и, тяжело вздохнув, таким свирепым голосом произнесла свое "ну вот", что дрожь пробежала у меня по телу.
- Ну вот, барышня мне все и расскажи. Поплакали мы с ней вдоволь да я рассудили с горя бежать.
- Ты-то зачем бежала? - спросил я.
- Как зачем! Барышня захотела бежать, не пустить же ее одну!
- Куда же вы решились бежать?
- А бог знает, про то знала барышня. Ну вот, мы как задумали это, барышня стала пободрее. Господа-то обрадовались и повеселели. Никто в доме не знает сраму, кроме меня, ни единая баба во дворе. Барышня все заготовляет в дорогу. Тихонько взяла у барина какие-то старые паспорты, и в одну темную ноченьку, когда все улеглись, помолясь, мы вышли из дома родного. Не чаяли и вовек его увидать.
Она пошатнулась и присела на стул. Но, как будто опомнясь, вскочила на ноги и, вытирая слезы, продолжала рассказ:
- Ну вот, шли мы, шли и бог весть сколько недель. Отдохнем денек да опять идем. Барышня одета, как я же. Так вот всем и выдает себя за холопку. Бывало, гляжу на нее, а сердце точно кто давит. И боже упаси величать ее барышней! Заплачет; ты, говорит, лучше оставь меня одну! А если, бывало, стану расспрашивать, куда идем и что будет с нами, у ней один ответ: "Вернись, если боишься, а я туда уйду, где б меня не отыскали". Пока деньжонки у нас водились, все как-то легче было идти, а тут на ночлеге нас обокрали. Котомки обменили. Делать нечего. Все идем да идем. Ну вот, пришли мы на ночлег в деревушку. Денег-то не было, так мы со всяким сбродом легли спать. Наутро хотим идти, не пускают. На дороге нашли убитого купца. Глядь, стража кругом, становой. Всех поодиночке допрашивают. Дошла очередь и до нас. Барышня моя точно полотно, вся дрожит. Я за нее перепужалась. Взяли паспорты от нас, глядели, глядели да и ну нас допрашивать, так мудрено, раз до пяти одно и то же. Потом становой стал кричать на барышню, она, знать, испугалась да и проболталась, только взяли нас под стражу и повели назад в город. Ну вот, посадили нас врозь. Стало мне жаль барышню, я во всем и созналась, сказала, что я уговорила ее бежать из родительского дома. Повели нас с солдатами назад. Барышня моя уж идти не может. Ножки распухли, не ест, не пьет; ну вот, вернулись мы и в наш город, посадили нас в острог и послали за господами. Барышню увезли домой чуть живую, а меня…
Федосья ничего не произнесла более, но я угадал остальное по выражению ее лица и поспешно спросил:
- Неужели о тебе она не похлопотала?
- Дай им бог здоровья! Много истратились даже. Ну выпустили меня. Да что! Ведь уж все-таки острожная осталась. Ведь всякий мальчишка знал это!..
- Что же твоя барышня?
- Я уж ее не застала в живых! Царство ей небесное! Сказывали наши, как она мучилась долго и все просила, чтоб повидать этого нехриста, злодея окаянного!
- Ну что же, видела?
- Как же! Душегубец, разбойник! Посылали, посылали к нему, не едет. Барин поехал сам просить его христом-богом проститься с умирающей. А он, колодник клейменый, ускакал из дому, выпрыгнул в окно. Сама барыня поехала к нему, говорят, как плакала, валялась у него в ногах, только бы простился и облегчил бы барышню. Ну пообещал и даже крикнул: лошадь подать! Да так вот до сих пор, черная душа, все едет к нам. А она, сердечная, не пережила - богу душу отдала.
И Федосья горько стала плакать.
- Неужели ничего не сделали с ним? - сказал я, сильно взволнованный.
- А что с ним сделаешь? От наших так вот рыло воротят, точно чума у нас какая. Вот уткинский гащивал сначала, а тут - и ни ногой! То же вот и вы сделаете! Да за что обижать нас?
И она пуще заплакала.
Этот несколько бестолковый рассказ произвел на меня сильное впечатление.
Всю ночь я думал о том. Неужели проступок бедной девушки, искупаемый такими страданиями, бросает до сих пор тень на все семейство?.. До чего мы дошли: потеряли такт отличать простоту от хитрости, обленились так, что принимаем на веру чужие слова, хотя бы они касались чести и жизни нашего ближнего, и действуем по чужому влиянию? За что я обидел бедную девушку? Из лени, из невнимания к чужим страданиям. И какое я имел право исправлять ее, если бы даже все нелепые подозрения моего приятеля были справедливы? Я в нетерпении ждал утра, чтоб как можно скорее вразумить Ивана Андреича, доказать ему его жестокость, которая и меня вовлекла в непростительную дерзость. Чуть забрезжило утро, как я уже ехал на крестьянской телеге в Уткино. Приятель мой спал еще, когда я приехал, но, горя нетерпением его видеть, я разбудил его. Увидев меня, он пугливо спросил:
- Что случилось? Что с тобой?
Укор на совести, плачевная драма, хотя бестолково переданная, вероятно, все вместе оставило следы на моем лице.
- Ничего печального! - отвечал я, садясь возле кровати.
- Уж не наделали ли они тебе каких неудовольствий? - с ужасом воскликнул мой приятель.
Эта выходка меня взбесила; я сердито отвечал:
- Да, по твоей милости я много наделал глупостей. Я оскорбил девушку, которая…
- Боже мой! Что с тобой? Верно, успели приколдовать? - суетливо вскакивая с постели, прервал меня Иван Андреич.
- Ты просто сделался бабой. Я всю историю узнал от Федосьи. Волосы дыбом становятся за вас. Чем бы защитить, а вы!..
Приятель мой разразился смехом и, снова кинувшись на свою постель, отрывисто произносил:
- Вот одолжил… ха, ха, ха! Вот одурачили-то молодца!.. Расчувствовался от сказки, сплетенной девкой, которая на весь околодок слывет самой пропащей головой! Да я запретил своему Прокопке жениться на ней. Его бы просто со свету сжили мои люди.
- Послушай, ты выводишь меня из терпения,- прервал я грубо.
Приятель озлобился и с презрением возразил:
- Даже и об острожной девке Зябликовых непозволительно мне говорить? Да ты бы лучше с самого начала предупредил меня о близких своих отношениях с барышней.
- По какому праву ты так бесчестишь несчастную девушку? - едва сдерживая дыхание, перебил я.
- Так ты желаешь знать, на чем основаны мои права?
Приятель мой, иронически смотря на меня, произнес выразительно:
- Э! да ты сам знаешь лучше меня, но не хочешь сознаться, или самолюбие тебе не позволяет этого сделать.
Я вышел из себя и, сам не знаю как, выговорил:
- Только подлецы способны так чернить женщину.
Я опомнился, но уже было поздно. Иван Андреич побледнел, и я тоже, и мы с полчаса просидели молча, повеся носы, не шевелясь, не глядя друг на друга. Наконец он, вероятно желая прекратить скорее наше глупое положение, спрятал лицо под одеяло и оттуда глухим и нетвердым голосом сказал:
- Я не ожидал, чтоб наши дружеские отношения так нарушились. И за кого ты оскорбил преданного тебе человека, бог знает! Я желаю одного,- прибавил он, открыв лицо свое, все еще бледное,- чтоб только не здесь окончилась наша история. Для этой барышни слишком много чести!
Странно! Меня вдруг обдало как бы ушатом холодной воды. Вся горячность моя исчезла. Мне показалась смешной и неуместной моя защита угнетенной девушки. И кто разберет их? Может быть, мой приятель точно прав. А если и нет, что же мне-то такое? И с чего я разгорячился, разве в первый раз в жизни приходится мне видеть и слышать несправедливость?
Я так сильно погрузился в эти размышления, что мой приятель приосанился и сказал уже с некоторым эффектом:
- Что делать! Против определения не пойдешь!
Мне просто сделалось совестно, что я обидел его. И я сказал с полной искренностью:
- Послушай! Я чувствую всю вину свою и всю глупость своей раздражительности. Ты вправе требовать от меня всякого удовлетворения; но если я буду просить у тебя извинения, то надеюсь, что ты не сочтешь мое искреннее сознание за трусость?
Приятель мой молчал, но я заметил, что он был тронут моими словами и тоном моего голоса. Я не замедлил воспользоваться этой минутой и продолжал в том же тоне и как бы рассуждая сам с собою:
- Драться! Нам!! Из-за девушки, которую всего я знаю один день…
- И об которой не стоит говорить,- подхватил злобно Иван Андреич и с грустью прибавил, взглянув на меня в первый раз после глупой моей фразы; - Больно мне подумать, что такая госпожа могла быть причиной…
Я взглянул на моего приятеля и тяжело вздохнул; он сделал то же, и мы, посмотрев с минуту друг на друга с грустью, с нежностью, молча, но очень выразительно обнялись.
Через полчаса мы с аппетитом пили утренний чай и я преравнодушно выслушивал от моего приятеля разные возмутительные факты и подозрения насчет Феклуши. Не то чтобы я верил всему, но из предосторожности и спокойствия, переходящих иногда в человеке за пределы здравого смысла, я дал себе слово более не видать Феклуши,- не потому, чтобы я боялся быть пойманным ее родителями, но мне как-то жаль было ее, а жалость в этих случаях иногда бывает опасна.
Приятель мой был в восторге от моего решения и вздумал рассказать мне поучительную историю одного близкого своего приятеля, долженствовавшую окончательно убедить меня в лицемерстве Феклуши.